Дневник Прокофьева: «Всюду грязь»
20.01.2017 567 0 0 vakin

Дневник Прокофьева: «Всюду грязь»

---
0
В закладки


В судьбе первой жены композитора Прокофьева, Лины Кодины хорошо видна сталинская эпоха и место в ней творческой интеллигенции. Испанка Кодина и Прокофьев поженились в Германии в 1924-м, в 1936-м приехали в СССР. Прокофьев бросил её в 1941-м ради женщины на 24 года моложе. Лина прошла через ГУЛАГ, а в 1974-м уехала из СССР в Англию – всем забытая и отвергнутая. Дневники самого Прокофьева тоже пессимистичны в отношении СССР.

Потомки Лины Кодины, живущие в Лондоне, время от времени публикуют архивные документы, связанные с семьёй композитора Прокофьева. Об очередной серии этих записей напоминает газета The Guardian. До сих пор семейная переписка была засекречена и находилась в Российском государственном архиве литературы и искусства, говорится в статье.

Дети и внуки Кодины и Прокофьева основали «Фонд семьи Прокофьева». К своему отцу и деду они не питают добрых чувств. Сергей Прокофьев был домашним тираном, бил и психологически давил свою первую жену, испанку Лину. Не могут они ему простить и того, что он «изощрённым способом» бросил жену (женившись на другой женщине, прежде не разведясь с женой), а потом, обласканный лично Сталиным (одни 6 Сталинских премий чего стоят!), не предпринял никаких усилий, чтобы помочь ей выбраться из ГУЛАГа; более того – за 8 лет лагерей, проведённых ею до амнистии, ни разу не написал письма своей жене.

Понятно, что нет у них добрых чувств и о второй родине Лины – СССР, ставшей для неё в прямом смысле мрачной тюрьмой.

О Лине Кодине в советской и российской печати написано мало. Можно вспомнить лишь книгу Валентины Чемберджи «XX век Лины Прокофьевой». Писательница хорошо знала Лину, её родители, композиторы Николай Карпович Чемберджи и Зара Александровна Левина, многие годы дружили с Сергеем Сергеевичем Прокофьевым. К тому же все сведения авторизованы живущим в Париже сыном композитора Святославом Сергеевичем Прокофьевым. Валентина Чемберджи (кстати, она была в браке с Владимиром Познером) вот уже 18 лет живёт в Барселоне, где, как и персонаж её книги, обрела вторую родину.

Кратко основные вехи жизни Лины, Сергея Прокофьева и его второй жены Миры выглядят так:

Лина Кодина (1897, Мадрид – 1989, Лондон) и Сергей Прокофьев познакомились в 1919 году. В 1923-м они поженились в городе Этталь (Германия). В 1924 году родился их первый сын Святослав, а в 1928 – Олег. В 1936 году они вместе переезжают жить в СССР. В 1948 Лина была арестована и провела 8 лет жизни в сталинских лагерях Заполярья. В 1956 году была выпущена на свободу, в 1974 году при участии композитора Тихона Хренникова смогла покинуть СССР. За рубежом занималась основанием Фонда Прокофьева.

В 1938 году на отдыхе в Кисловодске Прокофьев познакомился, как он сам сообщил Лине в письме, с «молодой еврейкой, преследующей меня». Это была студентка Литературного института Мария-Цецилия Мендельсон (1915, Москва – 1968, Москва), предпочитавшая, чтобы её называли Мира Александровна. В 1941 году Прокофьев уходит от Лины и сыновей к Мендельсон, а в 1948 году без оформления развода он женился на Мире. Во втором браке детей не было. После смерти Прокофьева Мира завещает весь архив композитора трём государственным учреждениям (ГЦММК им. Глинки, РГАЛИ и ДМШ №1 им. Прокофьева) и его сыновьям.


Сергей Прокофьев и его вторая жена Мира

В 2002 году вышли в свет дневники С. Прокофьева. Издание осуществил лондонский Фонд Сергея Прокофьева (его потомки от первой жены Лины, также во время СССР уехавшие на Запад). Вот часть записей оттуда, жизнь Прокофьева в эмиграции, а также его поездка в СССП в 1926-1927 гг. Немного строк в них отведено и его жене Лине. Только благодаря её любви к мужу, которую она пронесла до конца своих дней (невзирая на все обстоятельства её жизни с Прокофьевым), эти дневники были сохранены и увидели свет:

17 октября 1919

Телеграмма о взятии Петрограда «антикрасными». Неужто? Какая радость! Завтра обитатели несчастной столицы поедят в первый раз после двух лет! Неужели через месяц или два я уже войду в контакт с моими друзьями? А к весне и путь прямой будет открыт!

24 октября 1919

Так как поездка Соскиса в Россию затягивается и, с другой стороны, оказалось, что Добровольческий Флот может послать телеграмму в Новороссийск через своего агента в Константинополе (прямо телеграммы не ходят), то я внёс Шестаковскому (здешнему агенту Добровольческого Флота) 400 долларов залогу за мамин билет из Новороссийска в Нью-Йорк, и он должен телеграфом известить её (и Новороссийскую контору) об этом.

Из его офиса едва попал на XX Century23 и в 2.45 отправился на концерт в Чикаго. С моей огромной квартирой расстался, впрочем, без особого сожаления. Больно мещанская.

19 ноября 1919

Чек на «два с половиной пуда» стерлингов вручил нашему консулу и он пошлёт его с письмом в Английскую военную миссию на юге России. Дай Бог, чтобы дошёл, а то это мне не даёт покоя.

А в России политический узел затягивается, ибо побеждают большевики, а ведь, в конечном счёте, они должны проиграть. Значит, все города, которые они забирают теперь, забираются зря. А тем временем резня, грабёж, насилия, тиф и сифилис.

В поезде со мной ехал доктор из Виннипега, который хочет пригласить меня играть в его городе. С ним дочка тринадцати лет, краснощёкая американка.



28 ноября 1919

Вчера в полночь сел в поезд и сегодня в семь часов утра, превосходно выспавшись, приехал в Вашингтон. Вашингтон мне чрезвычайно понравился, это один из лучших американских городов: просторный, спокойный, зелёный. Я два часа гулял по городу, потом зашёл к менеджеру, немного поиграл на рояле, позавтракал, зашёл в наше посольство поблагодарить Карповича за хлопоты о визе для мамы и затем отправился в Национальный театр давать recital, который начинался в полпятого.

Театр довольно большой и без малого полный. Палец почти прошёл и хотя и был заклеен, но не мешал. «Карнавал» был сыгран лучше, чем в Нью-Йорке, и имел больше успеха. Второе отделение — русское и третье, моё, имели хоть меньше успеха, чем в Нью-Йорке, но всё же достаточный.

9 декабря 1919

Писал маме длинное письмо через Константинополь. Получил, наконец, обратно от переписчика мою партитуру «Трёх апельсинов». Перелистывал её с любовью, но увы, неужели она отвержена до будущего сезона? Так суждено всем моим сценическим произведениям срываться перед поднятием занавеса «Маддалена», «Игрок», «Шут», «Апельсины»), как суждено срываться всем моим весенним романам.

Вечером была Linette (будущая жена Прокофьева – Лина Кодина, — Блог Толкователя). Кажется, давно меня никто так не любил, как эта милая девочка.

11 декабря 1919

От Волкова письмо. Он ходил беседовать к Harold’y Mac Cormick’y (не моему, а брату его, главному финансёру Чикагской оперы) и, по-видимому, совсем не использовал тех данных, которые я ему дал. Волков пишет, что они «решили дать оперу в будущем сезоне». Какого чёрта они «решили», когда они, не имея больше прав, могут только предлагать, а решать буду я. То, что Mac Cormick сказал, что в финансовом вопросе они будут very generous, конечно, хороший симптом, но когда я с них потребую 15 тысяч долларов, едва ли они вспомнят о своих щедрых намерениях.

Вечером была у меня Linette, мило и просто.

25 декабря 1919

Рождество. Но первые новости нехорошие: Деникин продолжает отступать перед большевиками. Доскочат ли деньги до мамы прежде, чем они придут в Ростов? И успеет ли мама покинуть Россию? Считал по пальцам, и, по-моему, через две недели от сегодня деньги будут у неё. Тогда успеет, так как если большевики возьмут Ростов, то не раньше февраля.

Всё утро очень нервничал. Успокоило несколько прогулок с Linette по острову по яркому солнцу и белому снегу. Стали нас выпроводили рано, так как им надо укладываться — едут в Бразилию. Затем с Linette влезли на Wolworth Building, где адски холодно, но откуда красивый вид весь Нью-Йорк, а потом Linette была у меня.

Вечером заходил к Ингерманам, где один человек, только что конспиративно побывавший в Петрограде, рассказывал о том, что видел. Петроград тих, пустынен, все вывески содраны. Автомобилей нет, лошадей мало. Китайцы торгуют мясом, говорят — человеческим. Интеллигенции не видно: или разъехались, или вымерли Оставшиеся не надеются ни на что и не думают ни о чём, кроме еды. Дома охраняются довольно строго домовыми комитетами. Дежурства и ночью, и днём.

Мне не жалко моей квартиры, но жалко одну толстую тетрадку дневника, оставшуюся в письменном столе. А где мои друзья? Я спросил рассказчика про Б.Верина, так как знал, что В.Башкиров поручил ему узнать про свою семью, но он не узнал ничего.



15 января 1926 (Поездка в СССР)

Утром Эйдкунен, бывшая русская граница, а теперь граница Германии с Литвой. Пересадка из специального вагона в обыкновенный. Холодно и зябко. Перед отъездом из Парижа я спешил сшить себе новое пальто, без меха — к общему ужасу. Но ведь в России я никогда не носил мехового, решил поэтому продолжить ту же линию. Литовцы вежливы, спокойны и говорят по-русски, как будто не Литва, а Россия. Поезд еле тащится. В старые времена они ходили по этой линии иначе.

В вагоне-ресторане меня окликнул Пиотровский — тенор, который когда-то учился со мной в Консерватории. Он оказался литовцем и, за музыкальной бедностью Литвы, первым музыкантом в своём государстве. Поёт он впрочем, кажется, недурно и для тенора очень музыкален. Первый организовал в Ковно оперу, и слава его не только распространилась по всей Литве, но и докатилась до других провинциальных столиц, вроде Ревеля и Риги. Сейчас он ехал выступать в Ригу, был мил, с удовольствием вспоминал Россию. Его пригласили опять в Ленинград, но он боится ехать: литовское правительство правеет и переарестовало нескольких большевиков: видным литовцам поэтому не рекомендуется соваться в Россию, дабы не попасть в заложники.

День длинный и медленный. Поезд еле тащится. Всюду белый снег. Я спросил у Пиотровского, почему так ползёт наш поезд. Он ответил философски:

— Видите ли, страна маленькая. Чем медленнее через неё ехать, тем больше она производит впечатление.

К тому же поезд умудрился опоздать на пару часов. Поэтому приехали в Ригу в половине двенадцатого ночи. На вокзале встретил Маевский и два ангажировавших меня менеджера. Очень приятно было сесть в саночки; я не помню, когда в них ездил. Маевский разыгрывал первейшего друга со мной и чувствовал себя чем-то вроде хозяина, так как я попал в Ригу его стараниями.

Компаньоны-менеджеры оказались добродушными латышами, кормили ужином и угощали водкой, поданной в чайнике. По субботам в Латвии спиртные напитки запрещены, чтобы не напивались к воскресенью.


Лина и Сергей Прокофьевы, на коленях держит их ребёнка мама Прокофьева, 1925 год

18 января 1926

Утром получил гонорар и разменивал его на червонцы. Пришёл еврей, только что приехавший из Москвы по пути в Америку, куда он направляется по поручению каких-то организаций, для установления музыкальной связи. Так, по крайней мере, он говорит. Другие говорят, что он врёт и под прикрытием культурных связей устраивает собственные делишки. Меня же он заинтриговал: едучи в Россию, хотел знать, что за типы оттуда выходят. А этот тип совсем особый.

Прежде всего вытащил свои документы и положил передо мной, чтобы я знал, кто он. Уж не потому ли, что врёт? От меня он хотел, чтобы я дал карточку к директору Рижской консерватории — Витолю, в благодарность за что обещал справиться у советского консула, как мне быть с багажом, ибо я хотел быть застрахованным от каких-либо придирок на границе. По его словам, консул обижен, что я сам не зашёл.

Вечером пошли с Пташкой к А.Г.Жеребцовой-Андреевой, которая была чрезвычайно довольна нашим визитом и говорила без конца. Пташку за вчерашнее пение она хвалит, что несколько подняло её настроение. От А.Г. вернулись в отель, собрали вещи и отправились на вокзал — ехать в Большевизию.

Мелькали мысли: а не плюнуть ли на всё это и не остаться ли? Неизвестно, вернёшься ли оттуда или не отпустят. А тут есть целый ряд предложений концертов, и таким образом поездка в Латвию всё равно не выйдет впустую.

Однако трусливые мысли были отброшены и мы явились на вокзал. Поезд отходил в половине первого ночи. Стоял страшный мороз. Приятно было увидеть русские вагоны, но это всё были вагоны третьего класса, тускло внутри освещённые. Только где-то в конце был наш вагон второго класса. Первого класса в советской России не существует и вообще классов нет: вагоны делятся на твёрдые и мягкие. Твёрдые вагоны сохранили зелёный цвет третьего класса, вагоны же первого и второго класса выкрашены в жёлтый цвет и называются мягкими.

Мы вошли в наш мягкий вагон. Было неуютно: холодно, сумрачно, на полу без ковриков, умывальник в нашем купе заколочен. Появились три менеджера (они втроём держали концертное бюро). Несмотря на поздний час, они приехали нас провожать. Всех других я просил не беспокоиться. Поезд тронулся и мы в довольно среднем настроении легли спать. Русский проводник постелил нам бельё, но оно было грубое и диван жёсткий.


Жорж Руо и Сергей Прокофьев, Монте-Карло, 1929

19 января 1926

Спали мало, так как рано утром границы, сначала латвийская, потом русская.

Ввиду заколоченного умывальника пришлось бегать умываться в общую уборную, но там вода настолько ледяная, что пальцы коченели. На латвийской границе таможенники ничего не смотрели, и мы пили кофе на вокзале. Опять приходили мысли: теперь последний момент, когда ещё не поздно повернуть оглобли. Ну хорошо, пускай это очень стыдно, но в конце концов на это можно пойти, если вопрос идёт чуть ли не о жизни.

Между тем, к нашему поезду прицепили какой-то крошечный служебный паровозик. Был дивный солнечный день без облачка. Мороз минус двенадцать. Так с этими рассуждениями мы сели в поезд и поехали в страшную СССР192ию.

Переезд от латвийской границы до русской длился около часу. Мелькнул латвийский пограничный пост, затем засыпанная снегом канава, которая и есть граница, и поезд проехал под аркой, на которой написано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Около рельс стоял русский солдат в матерчатой каске и длинной до пят шинели. Поезд остановился и принял солдата, который через минуту появился у нашего купе и отобрал паспорта.

Вскоре приехали в Себеж, русскую таможню. Появился носилыцик и забрал наши вещи. Когда их расположили на таможенном прилавке, я первым долгом спросил, получена ли телеграмма об имевшем быть проезде Прокофьева.

Телеграмма оказалась, и это сразу дало приятный тон осмотру багажа. Смотрели поверхностно, немножко перелистывали французские книги по музыке, которые я вёз для Асафьева. Большой сундук и мешок для Персимфанса (с тростниками) шли прямо в Москву. Впрочем, заставляли подписать бумажку о том, сколько каких носильных вещей мы везём с собой, причём они не могли понять, что такое пижама, а Пташка — что такое ночная кофточка. Вообще же были вежливы, даже с еврейкой, у которой рядом с нами отобрали целый ряд вещей. У другой дамы отобрали детские туфли. Это огорчило Пташку и дало повод вспомнить Святослава. После того, как осмотр кончился, носильщик потащил наши вещи обратно в вагон.

На стене написано, что за перенос вещей надлежит уплачивать четвертак за штуку. Пташка советует прибавить на чай, но я лояльно возразил, что раз установлена такса, то в коммунистической стране сверх неё на чай не дают, — и не дал.

До отхода оставался час, был полдень, и мы отправились в вокзальный буфет завтракать. С любопытством рассматривали лиц, пришедших туда же, по-видимому, из числа служащих на станции в таможне и спрашивающих служебные обеды. У всех вид здоровый, спокойный, солидный, вежливый.

Многие из простых стараются есть по возможности прилично, глупостей не говорят. После обеда я сунулся купить шоколаду, но он оказался в пять раз дороже, чем в довоенное время, и плохого качества. Впрочем, может быть дерут на пограничном вокзале. Вернулись в вагон и поезд отъехал.

Вокруг беспредельная снежная пелена. У самого полотна снег имеет вкусный вид, точно сбитые сливки. При поезде нет вагона-ресторана, поэтому на больших станциях бегали в буфет и покупали бутерброды. Достали кучу московских газет; несмотря на то, что станция была не особенно большая, у газетчика оказались все музыкальные и художественные журналы. Смотрел, что пишут по поводу моего приезда. Но пишут мало — в газетах главным образом речи политических лидеров.

Впрочем, мелькнула заметка о том, что по поводу приезда Прокофьева организован комитет встречи, со включением в него Асафьева в качестве представителя от Ленинграда. Я больше всего боюсь официальностей. Но хорошо, если будет Асафьев: он по крайней мере скажет, как надо себя держать.


Сергей и Лина Прокофьевы с детьми после возвращения в СССР, 1936 год

20 января 1926

Проснулись рано. На улице ещё темно и в купе тоже, так как сломался газ. К Москве подъехали как-то незаметно, кажется, к Александровскому вокзалу, который имеет скорее доморощенный вид. В 7.30 утра поезд, имея за спиной некоторое опоздание, неожиданно останавливается у деревянного перрона. Пока мы кричали носильщика, которых мало, в вагон вошли Цейтлин и Цуккер, а за ними Держановский. Цейтлин — представитель Персимфанса и главная его душа, а в прошлом — концертмейстер в оркестре Кусевицкого. Цуккер, как я узнал позднее, деятельный коммунист. В своё время он хотел быть певцом — и это связало его с музыкой. Затем он принял боевое участие во время советского переворота, а теперь состоит чем-то вроде секретаря при ВЦИКе и таким образом имеет возможность самым тесным образом касаться со всеми членами правительства. Он единственный человек в Персимфансе, не состоящий членом оркестра; должность его заключается в изготовлении программ, давании объяснений по радио во время концертов и, разумеется, проталкивании всяких дел Персимфанса сквозь правительство.

Держановский как-будто изменился мало, похудел и стал меньше. На ногах валенки, и вообще все они одеты в необычайные шапки, тулупы и пр., словом, та декорация, что так пугает приезжих иностранцев.

Восклицания, приветствия, «неужели Прокофьев приехал в Москву!», — и мы, пересеча скверный вокзалишко, попадаем в такси, ибо в Москве теперь не очень много, но всё же есть таксомоторы. Стёкла у автомобиля густо замёрзли и потому совершенно не видно Москвы, по которой едем.

Це-Це (Цейтлин и Цуккер) наперебой и со страшной горячностью рассказывают про хлопоты по нашему приезду, ожидания, сомнения, волнения и пр. Он, между прочим, рассказывает, что это Литвинов разрешил выдать нам советские паспорта, без отбирания нансеновских. Конечно, преследовать меня не будут, но всё же лучше, чтобы я поменьше пользовался последним.

Приехали в «Метрополь». «Метрополь» ещё с самого начала советской революции был захвачен под советские учреждения и под жилища для ответственных работников, но недавно было решено, что выгоднее перевести их в другие места, а это здание вновь превратить в гостиницу. Выселять, однако, всех сразу в перегруженную Москву было не так легко, и потому сейчас пока очистили и вновь отделали под гостиницу один этаж, который и поступил в аренду немцам, взявшимся вести отельное дело. В верхних же этажах остались ещё ответственные работники и потому всюду была ужаснейшая грязь, за исключением, впрочем, нашего коридора, где отличный ковёр, хорошая парикмахерская и вообще чистота.

Наш номер выходил прямо на Театральную, ныне Свердловскую площадь. Вид из окон восхитительный. Сам номер безукоризненно чист, довольно просторен и с необычайно высокими потолками.

Кровати — в углублении и отделены зелёной плюшевой занавесью почти до потолка. Но ванны нет и вода в кувшинах. Я заказал кофе для всех, который принесли в стаканах с подстаканниками. Разговоров была масса, но важно было немедленно повернуться лицом к делу, так как завтра утром уже первая оркестровая репетиция. Первым долгом надо было достать мне в номер инструмент; к моему первому московскому выступлению я хотел быть в форме.

В России на инструменты голод: новых не выделывают или выделывают очень мало, а на выписку из-за границы не дают лицензий. Держановский предложил пройти в «Книгу» (нотно-музыкальный магазин, которым он заведывал), откуда я мог получить рояль.

Окончив кофе, отправились туда. На улицах довольно много народу. С одной стороны, много меховых воротников, с другой — женщины в платках. Сколько писалось о том, что приезжие из-за границы поражены бедностью одежды у толпы. Однако не скажу, чтобы меня это поразило: быть может, от того, что слишком много об этом кричали, а может потому, что известный процент платков и тулупов всегда гулял по русским улицам, а следовательно, не удивлял и теперь.

Навстречу ехали огромные автобусы — гордость Москвы. Они в самом деле очень красивы и огромны, и, хотя заказаны в Англии, гораздо лучше по линии, чем лондонские.

Рояль в «Книге» не подошёл — расколоченный. Встретил там Лелю, которая секретарём у Держановского. Тут в первый раз бросился в глаза огромный промежуток, который я пробыл вне России: Леля так и осталась у меня в памяти толстой тринадцатилетней девочкой, а теперь это огромная дама. Очень милая встреча.

Отправились в другой магазин, кажется, прежний Дидерихса, а после национализации-государственный. Там совсем новенькое пианино, довольно тугое, т.е. то, что мне надо. Я немедленно на нём остановился и в течение дня оно было мне прислано. Снова вышли на улицу. Холодно, мороз. Толпа спокойная, добродушная. Это ли те звери, которые ужаснули весь мир?


Ойстрах и Прокофьев играют в шахматы, наблюдает Елизавета (Лиза) Гилельс (сестра пианиста Эмиля Гилельса, жена скрипача Леонида Когана

Был второй час и нам хотелось есть. Це-Це указали нам на «Большую Московскую гостиницу», недавно вновь отремонтированную, и мы отправились туда завтракать, а остальные — по своим делам. В «Большой Московской» огромный зал с массой столиков. Действительно видно, что всё наново сделано; чисто, но грубовато. В огромном зале мы были почти единственные: здесь во втором часу никто не ест. Едят позднее, часа в три-четыре. А заполняется зал главным образом вечером.

Россия — царство икры, но не тут-то было: в этом ресторане на свежую икру такие цены, что мы подумали, повертели карточку – и от икры отказались. Вообще на отдельные порции цены не ниже американских.

Обеды по готовому меню начинаются позднее. Лакеи вежливы и берут на чай. Метрдотель в смокинге опёрся на скатерть ручкой с такими наманикюренными ноготками, что от них пошло сияние на весь стол. Когда мы вышли из ресторана, захотелось чуть-чуть походить по Москве. Пока мы бегали за роялем, нас всё время окружали Це-Це и Держановский, немилосердно тараторившие: теперь интересно было пройти по Москве, по этому страшному городу, самостоятельно.

Мы вышли на Тверскую, купили пирожных, так как ждали днём гостей, и вернулись в «Метрополь». Гулять много не пришлось, так как с непривычки было очень холодно.

Вскоре явился Цейтлин с интервьюером и фотографом. Пока интервьюер задавал вопросы, начали собираться гости. Всё это люди, которых мне было страшно интересно увидеть, между тем, приведённый Цейтлиным интервьюер не отставал ни на шаг и выходило преглупо: я то отвечал ему на вопросы, то раздавался стук в дверь и я бежал открывать, — восклицания, объятия, входим назад в номер — тут снова вопрос интервьюера, надо думать, чтобы не ответить глупости; новый стук в дверь и т.д.

Появился Асафьев, потолстевший и поздоровевший; под пиджаком вместо жилета, рубашки и воротничка — коричневая вязаная куртка, с вязаным воротником до подбородка: тепло и не надо заботиться о чистых воротничках. Затем Мясковский, который в конце концов мало изменился — не скажешь, что десять лет его не видел, а рижская фотография соврала или была снята в тяжёлый момент. Мясковский такой же утончённый, в нём то же очарование. Быть может, на лице появились чуть заметные морщинки, которые подчёркиваются, когда он устаёт, и исчезают, когда он, свежий, появляется с улицы. По-видимому, Мясковский нашёл гораздо больше во мне перемены, чем я в нём. По крайней мере, первое время он долго рассматривал меня и всё усмехался, дивясь, вероятно, тому, что я потолстел и полысел.

За Мясковским появился Сараджев, немножко поседевший, но эффектный и ставший похожим на Никиша. Кроме Сараджева — уже бывшие утром Держановский и Цуккер. Интервью, слава Богу, кончилось, а фотографа заставили снять всю группу. Так как в России пластинки дороги, а ему был приказ снять только заморского гостя, то в начале он как-будто заколебался, снимать не хотел, но когда Цуккер налетел на него и объяснил, что здесь собрались все что ни на есть знаменитости музыкальной Москвы, то он снял нас, и эта группа действительно понадобилась для нескольких газет.

Общий разговор не клеился, так как все были взволнованы и несколько смущены. Мясковский, Асафьев и Сараджев уткнулись в мои новинки, во Вторую симфонию, Квинтет и Увертюру для семнадцати инструментов.

— Но это совсем не так сложно. — восклицал Сараджев, рассматривая партитуру Второй симфонии: ему очень хотелось, чтобы симфония пошла у него, а не в Персимфансе.

Большинство из присутствующих скоро убежало — все народ занятой, вырвавшийся на минутку, чтобы меня повидать. Дольше всех оставался Асафьев и Цуккер. Асафьев, будучи куда-то приглашённым, не мог остаться обедать с нами и после его ухода Цуккер позвал нас в ресторан на Пречистенский бульвар, где, по его словам, проще, вкуснее и дешевле, чем в «Большой Московской».

Цуккер — активный и очень горячий коммунист. Всю дорогу он с увлечением объяснял благотворную работу своей партии. Выходило действительно очень интересно и в планетарных размерах. Очень интересно было увидеть огромное здание Коминтерна, нечто вроде банки с микробами, которые рассылаются отсюда по всему миру.


Слева направо: Сергей Прокофьев, Дмитрий Шостакович, Арам Хачатурян

Ресторан, в который он нас привёл, помещался в отдельном деревянном домике, построенном среди бульвара. Говорят, что летом столики выползают на улицу, и тогда вовсе мило. Цуккер тут же объясняет, что ресторан содержится компанией «бывших людей» из богатых купеческих и аристократических кругов.

Действительно, сервируют очень милые, воспитанные дамы. По разговорам между кассиршей, буфетчицей, поварами (которым кричат вниз, в кухню, помещающуюся в подвальном этаже) видно, что это люди непростые. Обед был необычайно вкусен: тут и рябчики, и изумительные взбитые сливки, и клюквенный морс, которого мы выпили по несколько больших стаканов – и вообще масса отменных и забытых было русских вещей. Цуккер ни за что не желал, чтобы мы платили.

После обеда расстаёмся с ним, садимся в санки и по морозу возвращаемся домой. Ложась спать, открываем, что простыни из изумительно тонкого полотна, какого мы не видали ни в одном европейском или американском отеле. Наволочки и полотенца тоже первый сорт. Мы совершенно ошеломлены Москвой, но у меня в памяти крепко сидит напоминание о том, как тщательно следят большевики за показной стороной для иностранных гостей. Делимся впечатлениями шёпотом. В микрофоны, привинченные под кроватями, о которых рассказывают в эмиграции, мы не верили, но между нашим номером и соседним есть запертая дверь, через которую можно отлично подслушивать, если кому-нибудь это нужно. Засыпаем усталые вдребезги.

29 января 1927

Завтракали с Серёжей Себряковым в «Большой Московской». Мне хотелось расспросить его про обстоятельства, сопутствовавшие аресту Шурика (двоюродный брат Прокофьева – БТ), дабы лучше ориентироваться в моих попытках вытащить его из тюрьмы. Впрочем, много нового я не узнал. Серёжа Себряков подтвердил, что Шурик ни в каких политических делах не повинен, а влип за компанию и отчасти от того, что при допросе не хотел назвать фамилии людей, которых это упоминание могло бы подвести.

Удивительный человек этот Серёжа Себряков. Когда-то давно он был «красным» студентом и вечно бил тревогу по поводу предстоящих беспорядков, хотя в то время было ещё далеко до революции 1905 года. Теперь ему пятьдесят лет, но его алармистские приёмы нисколько не изменились, и, сидя в «Большой Московской», он с таким же конспиративным видом расспрашивал, правда ли, что у англичан уже готов план сбросить с аэропланов на Москву столько снарядов с удушливыми газами, чтобы одним ударом задушить весь город, ибо англичане якобы решили пожертвовать даже двухмиллионным населением, лишь бы отравить Кремль. В конце концов мы были рады, когда этот завтрак кончился, потому что хотя он и говорил о пустяках, но с таким видом и с таким нашёптыванием, что казалось, будто мы впрямь принимали участие в адском замысле англичан.

Ясно, что Надя волновалась относительно моих шагов к освобождению Шурика, и хотя я не хотел за это браться слишком рано, прежде чем не осмотрюсь и не соображу, к кому лучше обратиться, всё же я решил попробовать почву у Цуккера, который в конце концов будучи секретарём при ВЦИКе мог проделать эту вещь запросто и между прочим.


Сергей Прокофьев и Сергей Эйзенштейн, 1943 год

В семь часов он как раз явился для того, чтобы заполнить кое-какие бланки для заграничного паспорта. В связи с вопросом в бланке о моих родственниках, разговор естественным путём коснулся Шурика. Я спрашиваю его, не сможет ли он предпринять каких-либо шагов к освобождению моего кузена. Цуккер сначала смущается, потом советует взять справку у Нади о приговоре суда, именно: когда, за что, на сколько и т.д.

Затем Пташка. Цуккер и я отправляемся в МХАТ второй, Московский Художественный Академический Театр №2. Дают «Блоху» Лескова в переделке Замятина и постановке Дикого. «Блоха» — один из сенсационных спектаклей и о нём нам уже говорили в Риге. Нас проводят в директорскую ложу, что у самой сцены. Там уже сидит какая-то фигура, но её ликвидируют, переведя в партер.

Первый акт начинается с карикатуры на императорский двор и на Александра I, причём это превращено в такую буффонаду, что мы с Пташкой только переглядывались.

— Правда, как здорово? — захлёбывался от восторга Цуккер.

Мы в пределах деликатности и в меру горячо поддакивали, хотя надо сказать, что фигуры некоторых камергеров были действительно схвачены неплохо. Вся суть в том, что мы в первый раз видели советскую постановку и поневоле наклёвывался вопрос, неужели же все постановки выдержаны в этом стиле?

Однако второй акт, начавшийся тульскими частушками, сразу переменил настроение. Частушки были прямо-таки очаровательны, шум издали приближающихся казаков передан необычайно изобразительно, и вообще вся постановка дальше шла на славу. Очень хорош был акт в Лондоне.

В антракте, в маленькой гостиной, примыкающей к нашей ложе, был сервирован чай с бутербродами и пирожными. Появился Дикий, который не только ставил эту пьесу, но и играл атамана Платова. Во время чая разговоры о моих впечатлениях от постановки «Блохи», а также о будущем постановки «Апельсинов» в Большом театре, которая поручается Дикому. Мне также было вручено письмо от дирекции МХАТа, в котором приветствуется мой приезд. В общем, очень приятный и ласковый приём, тем более, что это не музыкальный мир, а театральный.


Сергей Прокофьев на Николиной Горе, 1948 год

17 сентября 1927 (Париж)

Забежав к Боровским и прозвонив всё утро Пайчадзе насчёт голосов «Pas d’acier», в 10.40 утра мы сидели в поезде вместе с Сувчинским и ехали в St.Palais.

Сувчинский был весел и рассказывал всякие интересные вещи. Стравинский ударился в церковную жизнь и среди распрей православной церкви поддерживает (даже денежно) одну из сторон. Я сказал, что для меня религиозное рвение Стравинского — загадка: с одной стороны — гордыня, властность, с другой — подчёркнутая религиозность, но в каком-то формальном, фарисейском плане. Ведь не настоящая же это религиозность, а если причуда, то во имя чего? Сувчинский утверждал, что это вполне серьёзно, что Стравинский очень занимается этими вопросами и к некоторым относится с такой горячностью, что с ним прямо спорить нельзя; но не всякий подходит к религии с моральной стороны, другие приближаются чересчур формально. Ответ, который, конечно, нельзя признать удовлетворительным. Сувчинский предполагает, что сам процесс творчества даётся Стравинскому нелегко, и это толкает его на мистический путь. Теперь Стравинский пишет балет для Дягилева.

Пташка (Лина Прокофьева – БТ) засмеялась и сказала, что ей пришла странная идея: сейчас Сувчинский говорит о Стравинском со мною, а, быть может, в другой раз так же говорит с ним обо мне. Сувчинский уверял, что нет, что со Стравинским он обо мне не говорит, ибо Стравинский всегда высказывает обо мне одно и то же мнение: «Прокофьев талантлив, но дикарь».

В 6.22 мы были в Рояне, где нас встретил Грогий, благополучно приведший автомобиль, и Вера Александровна, приехавшая встречать Сувчинского. Тут между супругами вспыхнула стычка: Сувчинский не хотел ехать к Гучкову (белому террористу), В.А. же настаивала, говоря, что он всё равно завтра уезжает, и это было бы неприлично, тем более, что старик ждёт Петю и «даже греет ему воду». Справедливо. И хотя Пётр Петрович ехал к нам, мы уговорили его: «Пётр Петрович, не надо к нам, поезжайте к папочке», чему он в конце концов подчинился.


Олег и Святослав Прокофьевы, дети Лины и Сергея Прокофьевых, 1948

Источник - Блог Толкователяуникальные шаблоны и модули для dle
Комментарии (0)
Добавить комментарий
Прокомментировать
[related-news]
{related-news}
[/related-news]