"Война и Мир", не по Толстому. А как в реале было.
---
"Наиболее этих шпионов являлось тогда под видом землемеров или по-польски коморников, которые, попеременно с нашими офицерами квартирмейстерской части, снимали ситуацию окрестностей Несвижа инструментально. Я это заметил особенно по одному случаю.
Мне назначили в городе для перемены другую квартиру. Со вступлением моим за порог в новое жилище представился мне коморник, окруженный математическими инструментами и планами. Я предложил ему, чтобы он очистил квартиру, определенную мне по власти жидовского кагала, и в удостоверение представил налицо десятника-еврея.
Коморник отвечал мне по-польски, неловким наречием, что он квартирует тут с позволения князя Р... и не позволит себя согнать с места никому. Разговор у нас сделался живее; устрашенный десятник-еврей убежал, а польский коморник превратился во француза... Догадавшись, каков был гость, я поспешил к своему командиру, но покуда отыскали городничего, коморник исчез, не оставив лоскута бумаги на месте.
Между тем как шпионы разгуливали в пограничных местах европейской России и поджигали в городах лучшие здания, кабинеты союзных держав находились в чрезвычайной деятельности, истощая всю тонкость дипломатики для утверждения политических прав своих государей, и два могущественные государя-соперника грозно сближали свои воинства к пределам подвластных им земель.
В частном кругу своем мы ограничивались одним Несвижем и первые два месяца сего года провели в увеселениях. Сверх обыкновенных танцевальных собраний по воскресным дням, называемых в Польше редутами, на коих являются милые паненки с свежими прелестями, командиры наши давали нередко бальные вечера.
Новый год встретили мы танцами, всю масленицу проплясали и в приятном угаре предавались сладкой сентиментальности. Пожилые офицеры страшились Наполеона, видя в нем ужасного завоевателя, нового Аттилу, а мы, юные, дружно резвились с Амуром, вздыхали и охали от ран его... как вдруг раздался громовой удар войны, и нам сказан поход. Увы! прощайте милые паненки!
Нелегки были сборы к походу. 28 февраля наша рота с бригадным штабом выступила из Несвижа. Два года стояли мы на непременных квартирах, но жители при выступлении нас не провожали, как бывает после хорошего квартирования.
Причиной сему, кажется, было то, что поляки думали тогда более о Наполеоне и о возрождении своей отчизны, а жиды, составлявшие большую часть жителей в Несвиже, были довольны, что избавились от лихих москалей. Напротив того, мы с сожалением оставляли место, где жили приятно и весело, где пленяли нас милые красавицы.
Каждый шел в поход не без зазнобушки в молодецкой груди своей. Сколько страстных вздохов перелетело в город и за город до первой станции! Сколько прощальных слёзок омочило белые платочки красавиц и скатилось на усы вздыхателей!
Сколько клятвенных записочек, с поцелуями верности, с памятными ленточками, волосками и стишками, перенеслось из ридикюлей в бумажники и вскоре употребилось на папильотки или на раскуривание трубок! - О юность! милы твои затеи!
Еще рыхлые глыбы таявшего снега покрывали дорогу. В первой корчме, в семи верстах от города, наш ротный командир дал прощальный завтрак немногим из своих приятелей или товарищам бостона, нас провожавшим.
Тут явилась картина смешения скудости с изобилием, нищеты с богатством: серебро, фаянс и прозрачный хрусталь в закоптелом жидовском жилище блестели с лакомым кушаньем и напитками. Там, где кроме водянистого полугара ничего прежде не разливалось, пенилось теперь шампанское: прощальные бокалы чокались усердно и опоражнивались проворно.
С приближением к Вильне оказывалось более недостатка в фураже, и для меня увеличивалось затруднение в его приискании. Все запасы обывателями были употреблены на зимнее продовольствие собственного скота; подножный корм еще не показывался, хотя снег с полей уже стаял, а потому небольшие остатки сена или соломы жители берегли в сокровенных местах, как драгоценность.
За местечком Лидой, в сел. Беняконях, один старый и больной пан хорунжий вздумал было также не давать мне фуража, но как он не сказался графом, то я обходился с ним решительнее. Бедняжка тотчас велел принести яичницу и бутылку вина, стал меня угощать, а сам, охая от подагры, беспрестанно приговаривал: "Ой! бида биду гонит!"
Я, занявшись своим делом, не внимал словам его, но он, конечно, хорошо разумел их. Может быть, ему приказано было секретно иметь запас всего для заграничных гостей, а тут еще надобно было давать своим москалям! Да когда еще подагра ломит ноги, так по неволе запоешь: "Бида биду гонит".
10 июля перешли мы за Старое Село. Нашей артиллерии досталось стоять близ корчмы. Пошел сильный дождь и мы, не имея палаток, побежали под защиту жидовского жилища, но оно было заперто. Принесли топоры - и внутренность храма отверзлась перед нами.
Радуясь пристанищу, мы расположились в пустой корчме, как нельзя лучше. Каждый занял себе уголок, кто на лавке, кто на печке, кто в жидовской спальне. Принесли сена, разостлали ковры - такой доброй квартиры у нас не было от самой Вильны, а биваки уже надоели.
Принесли самовар; сели в кружок, закурили табачок, напились чаю, обсушились, развеселились. Тут кто во что горазд: один забавник где-то открыл старый гардероб жидовский, нарядился и представил нам еврея на молитве; другой нарядился жидовкой - и прелестничал. Мы хохотали. Но эта площадная фарса скоро наскучила важным командирам; они разочаровали жида и жидовку. Явилась другая, милейшая сцена. Перед походом поступил к нам в бригаду молодой лекарь, который для услаждения сердца вез с собой молодую, прекрасную супругу, сентиментальную немочку. Видеть на походе красавицу, есть что-то особенно привлекательное для холостых и женатых, ибо один взгляд ее возжигает - животный магнетизм. Бедный лекарь в дождливую погоду не знал, куда деваться с милой подругой; кроме брички он ничего не имел, но вечно жить в бричке - в такой тесноте - хоть кому наскучит.
Мы вспомнили о красавице и, для сохранения ее здоровья, предложили лекарю на время укрыться от непогоды с нами, в собрании честных кавалеров. Скромность и стыдливость колебали даму принять предложение; однако необходимость отдохновения под каким-либо сухим кровом превозмогла ее робость: супруги перешептались между собой, взялись за руки и, казалось, условились не разлучаться, разумея у нас какую-то для себя опасность.
Они вошли и сели вместе. Ей поднесли чаю, а лекарю пуншу - стакан за стаканом; начались вопросы, ответы, шутки - лекаря оттерли от подруги и усыпили. Тут (однако ж не то, что вы думаете) вся молодежь стала увиваться около улыбающейся, румяной немочки, как шмели около розы... иные вздыхали, иные были вне себя от какого-то магнетического или гальванического действия взоров красавицы.
Развязка была бы любопытна, но вдруг принесли кастрюлю с кашицей и сковороды с битком. Тогда от идеального перешли к материальному; сели обедать - при захождении солнца. Супный аромат защекотал обоняние спящего лекаря, звон жестяных тарелок и ложек коснулся его слуха; он проснулся, вспомнил о жене, бросился к ней, и вот - с улыбкою удовольствия они опять сидят вместе, и вместе из одной тарелки кушают русский суп.
Таким образом нашли мы в корчме доброе пристанище, сухой ночлег, веселую беседу, насмеялись досыта и понежились перед красавицею; потом проспали ночь, видя приятные сны.
Я не мог еще составить себе ясного понятия о битвах; мне казалось, что все сходящиеся должны непременно погибнуть, что каждое ядро или каждая пуля убьет или ранит человека, а потому полагал наверное, что вряд ли и мне уцелеть.
По крайней мере, видя, как все идут отважно умирать, мне ничего иного не оставалось, как следовать их примеру. В таком раздумье сидел я на лафете своей пушки и рассматривал с большим вниманием всё происходящее.
Бригадный командир нашей артиллерии, проходя мимо, увидел меня спокойно сидящим на лафете, и сказал: "Отдыхай, брат, скоро начнется работа". Это были последние слова его, ибо едва он показался на место сражения, как вдруг ядро неприятельское ударило его в грудь и, пролетев насквозь, растопило вместе с сердцем червонцы, которые находились у него в боковом кармане.
Старые воины замечают, что страх тревожит сердце молодого солдата только до вступления в сражение, когда еще внимание его на свободе занимается окружающими ужасами смерти, которые производят в нем неприятное впечатление, но когда он вступил в битву, страх заглушается ожесточением.
Солдат, жертвуя тогда собой, делается сам действующим лицом, и смерть перестает пугать его; сердце заливается кровью, он презирает опасность и делается как будто бесчувственным. Тут человек выходит из сферы обыкновенного существа своего: физический организм его раздражается, и все способности души делаются напряженными.
Я находился в таком положении, когда начал с пушками выстраиваться на показанном месте. Вдруг засвистели мимо меня ядра: одно ударило в конного артиллериста, а другое оторвало ноги у канонира с зарядной сумой; он упал передо мной и жалобно вскричал: "Ваше благородие! спасите!" При виде убитых перед этим я содрогался, но теперь был безжалостен и велел только оттащить его в сторону, чтобы не мешал стрелять нам.
14 июля, между тем как генерал Коновницын отражал французов на своей позиции при корчме Песчанке, господа городовые хирурги, по обещанию, не замедлили явиться к нам - с инструментами. Тогда показались они мне страшнее французской кавалерии.
Синий фрак и пудреный парик главнейшего оператора с длинным носом, несколько ночей сряду снились мне ужасными привидениями. Хирурги обратились сперва к Тутолмину, ободрили его, обласкали, дали каких-то капель, потом посадили на стул и стали развязывать руку.
Я с постели своей устремил внимательные взоры на происходящее. Резатели обмыли рану, из которой клочьями висело мясо и виден был острый кусок кости. Оператор в пудреном парике вынул из ящика кривой нож, засучил рукава по локоть, потом тихонько приблизился к поврежденной руке, схватил ее и так ловко повернул ножом выше клочьев, что они мигом отпали.
Тутолмин вскрикнул и стал охать; хирурги заговорили, чтобы шумом своим заглушить его, и с крючками в руках бросились ловить жилки из свежего мяса руки; они их вытянули и держали; между тем пудреный оператор стал пилить кость.
Это причиняло, видно, ужасную боль: Тутолмин вздрагивал, стонал и, терпя мучение, казался изнеможенным до обморока; его часто вспрыскивали холодной водой и давали ему нюхать спирт.
Отпилив кость, они подобрали жилки в один узелок и затянули отрезанное место натуральной кожей, которая для этого была оставлена и отворочена; потом зашили ее шелком, приложили компресс, увязали руку бинтами - и тем кончилась операция. Тутолмин лег в постель, как полумертвый.
Страшный оператор в пудреном парике, с засученными рукавами, не оставляя кривого ножа, обратился ко мне и, видно, разохотившись резать, спросил: "Ну, как у вас?" Я испугался, и закрывая ногу рукою, отвечал: "У меня хорошо-с, мне не надобно резать". - "Посмотрим, покажи!"
Я не смел сопротивляться: моя скривленная пятка, раздувшись, была вся синяя и казалась охваченной антоновым огнем. Хирурги в очках рассматривали ее со вниманием, прикасались к ней, заговорили между собой по латыни, и пудреный парик был в нерешимости, резать ли ему мою ногу или нет.
Может быть, он думал, что у меня повреждена в пятке ахиллесова жила. Признаюсь, в таком положении почтенный оператор с кривым ножом пред моими глазами был ужаснее Наполеона с французами. В его наморщенном челе я читал себе приговор жизни или смерти, потому что, по слабости своего здоровья, не надеялся выдержать операции.
К счастью моему, приговором общей латыни кривой нож был отложен и вынут маленький перочинный - однако всё не обошлось без резания. Меня повернули навзничь, схватили крепко мою ногу, и по распухшей пятке вдруг черкнули ножом.
Я вскрикнул и вместе с болью почувствовал облегчение: из раны пошла густая кровь, которая, от удара скопившись под кожей, своей синевой казалась антоновым огнем и тем привела в сомнение хирургов. Таким образом нога моя уцелела, быв близка к разлучению с телом. Я очень обрадовался, когда меня оставили не изуродованным; зато после открылась сильная горячка, как необходимое последствие ран, от воспаления крови.
Не бывалому на войне покажется невероятным такое действие ядер, какое иногда случается видеть во время сражения. Я несколько раз замечал, что ядра неприятельские, часто минуя ряды и колонны, попадают, как в цель, в одиноких людей и лошадей, скитающихся позади фронта, а потому считал всегда опаснее быть назади, нежели впереди.
Случилось мне видеть, что одно нечаянное движение, поворот с места спасали от удара смерти или подводили под него; иногда самое ничтожное прикосновение ядра на излёте бывало причиной смерти.
Так рассказывали про один случай во время Бородинского сражения. Артиллерийский полковник В..., находясь в резерве с своей ротой на месте биваков, около полудня, в продолжение сражения, велел подать в палатку обед и расположился с офицерами кушать.
Сам он сидел на барабане, а прочие лежали. Ядра летали вокруг, но не портили аппетита офицеров, которые продолжали свою трапезу. Вдруг одно шестифунтовое ядро, на излёте, вскочило в палатку и легло у самого живота на ноге полковника.
Удар показался ему столько слабым, что он, взяв ядро в руки, покатил его среди тарелок и сказал шутя: "Вот вам, братцы, на закуску". Рота его до конца сражения оставалась без действия. Полковник к вечеру стал чувствовать в животе, от прикосновения ядра, боль, которая беспрестанно усиливалась, на другой день сделалось в желудке воспаление, а на третий - он умер.
Еще рассказывали другой случай, гораздо чудеснее этого. Неприятельская граната ударила в грудь одной лошади под кавалеристом, лошадь не успела пасть, как граната в животе ее лопнула, и кавалерист, с седлом брошенный вверх, остался невредим.
Всё это, как будто из Не любо не слушай, но очевидцы уверяли, что действительно так случилось. Несколько неприятельских ядер попадали в самые дула наших орудий; немудрено, что в таком множестве летая с одной стороны на другую, они сталкивались и, отскакивая назад, били своих.
Перед вечером, когда мы с Тутолминым остались одни, вошел к нам мещанин, хозяин дома; побрякивая в руке рублевиками, он спросил: "Нет ли у вас, господа, серебреца? Я бы вам дал с проментом ассигнациями сколько угодно". - "На что тебе?" - "Да вот, придут гости, - отвечал он, улыбаясь, - чтоб спасти душу и домишко, надобно чем-нибудь отплатиться". - "Хорош гусь!" - сказал я. Он усмехнулся и вышел. В семье не без урода." - из записок поручика 2-й артиллерийской бригады 3-й легкой роты И.Р. Радожицкого.
Мне назначили в городе для перемены другую квартиру. Со вступлением моим за порог в новое жилище представился мне коморник, окруженный математическими инструментами и планами. Я предложил ему, чтобы он очистил квартиру, определенную мне по власти жидовского кагала, и в удостоверение представил налицо десятника-еврея.
Коморник отвечал мне по-польски, неловким наречием, что он квартирует тут с позволения князя Р... и не позволит себя согнать с места никому. Разговор у нас сделался живее; устрашенный десятник-еврей убежал, а польский коморник превратился во француза... Догадавшись, каков был гость, я поспешил к своему командиру, но покуда отыскали городничего, коморник исчез, не оставив лоскута бумаги на месте.
Между тем как шпионы разгуливали в пограничных местах европейской России и поджигали в городах лучшие здания, кабинеты союзных держав находились в чрезвычайной деятельности, истощая всю тонкость дипломатики для утверждения политических прав своих государей, и два могущественные государя-соперника грозно сближали свои воинства к пределам подвластных им земель.
В частном кругу своем мы ограничивались одним Несвижем и первые два месяца сего года провели в увеселениях. Сверх обыкновенных танцевальных собраний по воскресным дням, называемых в Польше редутами, на коих являются милые паненки с свежими прелестями, командиры наши давали нередко бальные вечера.
Новый год встретили мы танцами, всю масленицу проплясали и в приятном угаре предавались сладкой сентиментальности. Пожилые офицеры страшились Наполеона, видя в нем ужасного завоевателя, нового Аттилу, а мы, юные, дружно резвились с Амуром, вздыхали и охали от ран его... как вдруг раздался громовой удар войны, и нам сказан поход. Увы! прощайте милые паненки!
Нелегки были сборы к походу. 28 февраля наша рота с бригадным штабом выступила из Несвижа. Два года стояли мы на непременных квартирах, но жители при выступлении нас не провожали, как бывает после хорошего квартирования.
Причиной сему, кажется, было то, что поляки думали тогда более о Наполеоне и о возрождении своей отчизны, а жиды, составлявшие большую часть жителей в Несвиже, были довольны, что избавились от лихих москалей. Напротив того, мы с сожалением оставляли место, где жили приятно и весело, где пленяли нас милые красавицы.
Каждый шел в поход не без зазнобушки в молодецкой груди своей. Сколько страстных вздохов перелетело в город и за город до первой станции! Сколько прощальных слёзок омочило белые платочки красавиц и скатилось на усы вздыхателей!
Сколько клятвенных записочек, с поцелуями верности, с памятными ленточками, волосками и стишками, перенеслось из ридикюлей в бумажники и вскоре употребилось на папильотки или на раскуривание трубок! - О юность! милы твои затеи!
Еще рыхлые глыбы таявшего снега покрывали дорогу. В первой корчме, в семи верстах от города, наш ротный командир дал прощальный завтрак немногим из своих приятелей или товарищам бостона, нас провожавшим.
Тут явилась картина смешения скудости с изобилием, нищеты с богатством: серебро, фаянс и прозрачный хрусталь в закоптелом жидовском жилище блестели с лакомым кушаньем и напитками. Там, где кроме водянистого полугара ничего прежде не разливалось, пенилось теперь шампанское: прощальные бокалы чокались усердно и опоражнивались проворно.
С приближением к Вильне оказывалось более недостатка в фураже, и для меня увеличивалось затруднение в его приискании. Все запасы обывателями были употреблены на зимнее продовольствие собственного скота; подножный корм еще не показывался, хотя снег с полей уже стаял, а потому небольшие остатки сена или соломы жители берегли в сокровенных местах, как драгоценность.
За местечком Лидой, в сел. Беняконях, один старый и больной пан хорунжий вздумал было также не давать мне фуража, но как он не сказался графом, то я обходился с ним решительнее. Бедняжка тотчас велел принести яичницу и бутылку вина, стал меня угощать, а сам, охая от подагры, беспрестанно приговаривал: "Ой! бида биду гонит!"
Я, занявшись своим делом, не внимал словам его, но он, конечно, хорошо разумел их. Может быть, ему приказано было секретно иметь запас всего для заграничных гостей, а тут еще надобно было давать своим москалям! Да когда еще подагра ломит ноги, так по неволе запоешь: "Бида биду гонит".
10 июля перешли мы за Старое Село. Нашей артиллерии досталось стоять близ корчмы. Пошел сильный дождь и мы, не имея палаток, побежали под защиту жидовского жилища, но оно было заперто. Принесли топоры - и внутренность храма отверзлась перед нами.
Радуясь пристанищу, мы расположились в пустой корчме, как нельзя лучше. Каждый занял себе уголок, кто на лавке, кто на печке, кто в жидовской спальне. Принесли сена, разостлали ковры - такой доброй квартиры у нас не было от самой Вильны, а биваки уже надоели.
Принесли самовар; сели в кружок, закурили табачок, напились чаю, обсушились, развеселились. Тут кто во что горазд: один забавник где-то открыл старый гардероб жидовский, нарядился и представил нам еврея на молитве; другой нарядился жидовкой - и прелестничал. Мы хохотали. Но эта площадная фарса скоро наскучила важным командирам; они разочаровали жида и жидовку. Явилась другая, милейшая сцена. Перед походом поступил к нам в бригаду молодой лекарь, который для услаждения сердца вез с собой молодую, прекрасную супругу, сентиментальную немочку. Видеть на походе красавицу, есть что-то особенно привлекательное для холостых и женатых, ибо один взгляд ее возжигает - животный магнетизм. Бедный лекарь в дождливую погоду не знал, куда деваться с милой подругой; кроме брички он ничего не имел, но вечно жить в бричке - в такой тесноте - хоть кому наскучит.
Мы вспомнили о красавице и, для сохранения ее здоровья, предложили лекарю на время укрыться от непогоды с нами, в собрании честных кавалеров. Скромность и стыдливость колебали даму принять предложение; однако необходимость отдохновения под каким-либо сухим кровом превозмогла ее робость: супруги перешептались между собой, взялись за руки и, казалось, условились не разлучаться, разумея у нас какую-то для себя опасность.
Они вошли и сели вместе. Ей поднесли чаю, а лекарю пуншу - стакан за стаканом; начались вопросы, ответы, шутки - лекаря оттерли от подруги и усыпили. Тут (однако ж не то, что вы думаете) вся молодежь стала увиваться около улыбающейся, румяной немочки, как шмели около розы... иные вздыхали, иные были вне себя от какого-то магнетического или гальванического действия взоров красавицы.
Развязка была бы любопытна, но вдруг принесли кастрюлю с кашицей и сковороды с битком. Тогда от идеального перешли к материальному; сели обедать - при захождении солнца. Супный аромат защекотал обоняние спящего лекаря, звон жестяных тарелок и ложек коснулся его слуха; он проснулся, вспомнил о жене, бросился к ней, и вот - с улыбкою удовольствия они опять сидят вместе, и вместе из одной тарелки кушают русский суп.
Таким образом нашли мы в корчме доброе пристанище, сухой ночлег, веселую беседу, насмеялись досыта и понежились перед красавицею; потом проспали ночь, видя приятные сны.
Я не мог еще составить себе ясного понятия о битвах; мне казалось, что все сходящиеся должны непременно погибнуть, что каждое ядро или каждая пуля убьет или ранит человека, а потому полагал наверное, что вряд ли и мне уцелеть.
По крайней мере, видя, как все идут отважно умирать, мне ничего иного не оставалось, как следовать их примеру. В таком раздумье сидел я на лафете своей пушки и рассматривал с большим вниманием всё происходящее.
Бригадный командир нашей артиллерии, проходя мимо, увидел меня спокойно сидящим на лафете, и сказал: "Отдыхай, брат, скоро начнется работа". Это были последние слова его, ибо едва он показался на место сражения, как вдруг ядро неприятельское ударило его в грудь и, пролетев насквозь, растопило вместе с сердцем червонцы, которые находились у него в боковом кармане.
Старые воины замечают, что страх тревожит сердце молодого солдата только до вступления в сражение, когда еще внимание его на свободе занимается окружающими ужасами смерти, которые производят в нем неприятное впечатление, но когда он вступил в битву, страх заглушается ожесточением.
Солдат, жертвуя тогда собой, делается сам действующим лицом, и смерть перестает пугать его; сердце заливается кровью, он презирает опасность и делается как будто бесчувственным. Тут человек выходит из сферы обыкновенного существа своего: физический организм его раздражается, и все способности души делаются напряженными.
Я находился в таком положении, когда начал с пушками выстраиваться на показанном месте. Вдруг засвистели мимо меня ядра: одно ударило в конного артиллериста, а другое оторвало ноги у канонира с зарядной сумой; он упал передо мной и жалобно вскричал: "Ваше благородие! спасите!" При виде убитых перед этим я содрогался, но теперь был безжалостен и велел только оттащить его в сторону, чтобы не мешал стрелять нам.
14 июля, между тем как генерал Коновницын отражал французов на своей позиции при корчме Песчанке, господа городовые хирурги, по обещанию, не замедлили явиться к нам - с инструментами. Тогда показались они мне страшнее французской кавалерии.
Синий фрак и пудреный парик главнейшего оператора с длинным носом, несколько ночей сряду снились мне ужасными привидениями. Хирурги обратились сперва к Тутолмину, ободрили его, обласкали, дали каких-то капель, потом посадили на стул и стали развязывать руку.
Я с постели своей устремил внимательные взоры на происходящее. Резатели обмыли рану, из которой клочьями висело мясо и виден был острый кусок кости. Оператор в пудреном парике вынул из ящика кривой нож, засучил рукава по локоть, потом тихонько приблизился к поврежденной руке, схватил ее и так ловко повернул ножом выше клочьев, что они мигом отпали.
Тутолмин вскрикнул и стал охать; хирурги заговорили, чтобы шумом своим заглушить его, и с крючками в руках бросились ловить жилки из свежего мяса руки; они их вытянули и держали; между тем пудреный оператор стал пилить кость.
Это причиняло, видно, ужасную боль: Тутолмин вздрагивал, стонал и, терпя мучение, казался изнеможенным до обморока; его часто вспрыскивали холодной водой и давали ему нюхать спирт.
Отпилив кость, они подобрали жилки в один узелок и затянули отрезанное место натуральной кожей, которая для этого была оставлена и отворочена; потом зашили ее шелком, приложили компресс, увязали руку бинтами - и тем кончилась операция. Тутолмин лег в постель, как полумертвый.
Страшный оператор в пудреном парике, с засученными рукавами, не оставляя кривого ножа, обратился ко мне и, видно, разохотившись резать, спросил: "Ну, как у вас?" Я испугался, и закрывая ногу рукою, отвечал: "У меня хорошо-с, мне не надобно резать". - "Посмотрим, покажи!"
Я не смел сопротивляться: моя скривленная пятка, раздувшись, была вся синяя и казалась охваченной антоновым огнем. Хирурги в очках рассматривали ее со вниманием, прикасались к ней, заговорили между собой по латыни, и пудреный парик был в нерешимости, резать ли ему мою ногу или нет.
Может быть, он думал, что у меня повреждена в пятке ахиллесова жила. Признаюсь, в таком положении почтенный оператор с кривым ножом пред моими глазами был ужаснее Наполеона с французами. В его наморщенном челе я читал себе приговор жизни или смерти, потому что, по слабости своего здоровья, не надеялся выдержать операции.
К счастью моему, приговором общей латыни кривой нож был отложен и вынут маленький перочинный - однако всё не обошлось без резания. Меня повернули навзничь, схватили крепко мою ногу, и по распухшей пятке вдруг черкнули ножом.
Я вскрикнул и вместе с болью почувствовал облегчение: из раны пошла густая кровь, которая, от удара скопившись под кожей, своей синевой казалась антоновым огнем и тем привела в сомнение хирургов. Таким образом нога моя уцелела, быв близка к разлучению с телом. Я очень обрадовался, когда меня оставили не изуродованным; зато после открылась сильная горячка, как необходимое последствие ран, от воспаления крови.
Не бывалому на войне покажется невероятным такое действие ядер, какое иногда случается видеть во время сражения. Я несколько раз замечал, что ядра неприятельские, часто минуя ряды и колонны, попадают, как в цель, в одиноких людей и лошадей, скитающихся позади фронта, а потому считал всегда опаснее быть назади, нежели впереди.
Случилось мне видеть, что одно нечаянное движение, поворот с места спасали от удара смерти или подводили под него; иногда самое ничтожное прикосновение ядра на излёте бывало причиной смерти.
Так рассказывали про один случай во время Бородинского сражения. Артиллерийский полковник В..., находясь в резерве с своей ротой на месте биваков, около полудня, в продолжение сражения, велел подать в палатку обед и расположился с офицерами кушать.
Сам он сидел на барабане, а прочие лежали. Ядра летали вокруг, но не портили аппетита офицеров, которые продолжали свою трапезу. Вдруг одно шестифунтовое ядро, на излёте, вскочило в палатку и легло у самого живота на ноге полковника.
Удар показался ему столько слабым, что он, взяв ядро в руки, покатил его среди тарелок и сказал шутя: "Вот вам, братцы, на закуску". Рота его до конца сражения оставалась без действия. Полковник к вечеру стал чувствовать в животе, от прикосновения ядра, боль, которая беспрестанно усиливалась, на другой день сделалось в желудке воспаление, а на третий - он умер.
Еще рассказывали другой случай, гораздо чудеснее этого. Неприятельская граната ударила в грудь одной лошади под кавалеристом, лошадь не успела пасть, как граната в животе ее лопнула, и кавалерист, с седлом брошенный вверх, остался невредим.
Всё это, как будто из Не любо не слушай, но очевидцы уверяли, что действительно так случилось. Несколько неприятельских ядер попадали в самые дула наших орудий; немудрено, что в таком множестве летая с одной стороны на другую, они сталкивались и, отскакивая назад, били своих.
Перед вечером, когда мы с Тутолминым остались одни, вошел к нам мещанин, хозяин дома; побрякивая в руке рублевиками, он спросил: "Нет ли у вас, господа, серебреца? Я бы вам дал с проментом ассигнациями сколько угодно". - "На что тебе?" - "Да вот, придут гости, - отвечал он, улыбаясь, - чтоб спасти душу и домишко, надобно чем-нибудь отплатиться". - "Хорош гусь!" - сказал я. Он усмехнулся и вышел. В семье не без урода." - из записок поручика 2-й артиллерийской бригады 3-й легкой роты И.Р. Радожицкого.
Взято: oper-1974.livejournal.com
Комментарии (0)
{related-news}
[/related-news]