Лев Копелев о событиях в Восточной Пруссии 1945 года
---
Лев Копелев, майор советской армии, политработник. В 1945 высказывался с критикой изнасилований и грабежей в Восточной Пруссии, за это был арестован, первый трибунал его оправдал, второй дал 3 года, третий 10 лет.
По завету Космодемьянской
Первые прусские деревни Гросс– Козлау и Кляйн-Козлау горели. Шофер должен был держаться середины улицы: с обеих сторон жарко полыхали дома под черепичными крышами… Тлело и дымилось высокое дерево перед горящей церковью. Людей не видно. Несколько минут мы ехали сквозь огненный туннель по узкой кривой улице. Было удушливо жарко и страшновато: сыпались искры, летели головешки. Беляев орал то «газуй, газуй… твою бога мать, загоримся!», то «давай, поворачивай, пропадем!»
Выехали на площадь. У армейской повозки покуривали несколько обозников. Мы остановились.
– Тут что, сильный бой был?
– Какой там бой, они тикают, не догнать… И вольных ни одного не осталось.
– Значит, заминировали, подожгли?
– Кто? Немцы? Нет… Никаких мин не было, а пожгли наши.
– Зачем?
– А хрен их знает, так, сдуру.
Усатый, насупленный солдат с ленивой злостью:
– Сказано: Германия. Значит, бей, пали, чтоб месть была. А где нам самим потом ночевать, где раненых класть?
Второй печально глядел на пожар:
– Сколько добра пропадает. У нас все голые и босые, а тут жгем без толку.
Беляев нравоучительно:
– Награбили фрицы во всем мире, вот у них и много добра. Они у нас все жгли, а теперь мы у них. Жалеть нечего.
С генералом фон Зейдлицем (комитет «Свободная Германия»)
Немки
К вечеру въехали в Найденбург. В городе было светло от пожаров: горели целые кварталы. И здесь поджигали наши. Городок небольшой. Тротуары обсажены ветвистыми деревьями. На одной из боковых улиц, под узорной оградой палисадника лежал труп старой женщины: разорванное платье, между тощими ногами – обыкновенный городской телефон. Трубку пытались воткнуть в промежность.
Посреди улицы группа солдат обступила старуху в длинной плюшевой потертой шубейке, с облезлой горжеткой и в шляпке, обмотанной шалью, как башлыком. Я выскочил из кабины, подошел. Солдаты настроены благодушно.
– Блажная, лопочет чего-то: «Зольдат, зольдат, гут, гут».
Я заговорил с ней. Она смотрела испуганно, растерянно, недоверчиво. Отвечала невнятно, прерывисто:
– Я ищу дочку… моя дочка с маленькими детьми, а все карточки у меня… Они голодные.
Потом более связно объяснила: она и дочь – вдовы, муж дочери погиб в Африке. «Мы очень бедные».
– Где ваш дом? Идемте, я отведу вас. Пошла торопливо, но неуверенно, испуганно оглядываясь.
– Мы бедные… У нас ничего нет. Дочка больная…
– Мы ничего дурного вам не сделаем, я хочу отвести вас домой, нельзя вам быть сейчас на улице…
Старуха ковыляет быстро, путаясь в длинной широкой юбке, прижимая к груди сумочку, я рядом. Машина едет сзади. Беляев, высунувшись из кабины, нудит:
– Ну чего ты за ней увязался? Наверное, сумасшедшая.
– Да ведь это же первый житель Восточной Пруссии!
Старуха успокаивается, говорит все более связно:
– Никто не ждал русских так скоро. Господа начальники сказали – фронт далеко. Потом господа вдруг стали удирать. А зачем бедным удирать?
Свернула в одну улицу, потом в другую. Меньше горящих домов, гуще темень. Беляев злится:
– Она еще куда-нибудь заведет. Пристрели ее, наверное, подосланная.
Отвечаю матом.
Наконец подошли. С одной стороны дома с садами, с другой поле или пустырь – в темноте не различить.
У ворот стоят машины, несколько солдат, у калитки – часовой.
– Вот здесь живет моя дочь.
Часовой говорит, что никого из населения ни в этом доме, ни поблизости нет.
– Если бы хоть одна баба оставалась, мы бы уж знали.
Старуха долго не может понять и поверить, что дочери здесь нет, просит, чтоб ее впустили. Объясняю, что это невозможно: здесь теперь штаб. Вернемся в город, может быть, ее дочь ушла к знакомым. Предлагаю взобраться в машину.
Старуха снова лопочет бессвязно о дочери, о карточках, о детях… Но идет в сторону города.
Машина разворачивается, застревает в сугробе. Беляев выскочил, за ним наши «пассажиры». Выталкивают машину, потом догоняют нас со старухой. Беляев зло и решительно:
– Путает она нарочно. Шпионка. Ты у нее документы проверил?
И вдруг выхватил сумочку. Старуха испуганно взвизгнула. Он присветил фонариком, вытряхнул из сумочки какой то мусор, нитки, карточки.
– Meine Brotkarten!!! – взахлеб, с плачем. Беляев решительно:
– Шпионка! Расстрелять… бога мать! Вытаскивает пистолет.
– Ты что, очумел? Взбесился?
Хватаю его за руку. Убеждаю. Ругаюсь. Сзади возня. Оглядываюсь. Младший из солдат оттолкнул старуху с дороги в снег и выстрелил почти в упор из карабина. Она завизжала слабо, по-заячьи. Он стреляет еще и еще раз. На снегу темный комок, неподвижный… Мальчишка-солдат нагибается, ищет что-то, кажется, подбирает горжетку.
Ору уже бессмысленно:
– Ты что делаешь, мерзавец?
Оборачиваюсь к Беляеву. Что теперь? Ударить в оловянные глаза? В эту минуту я даже не возмущен, а омерзительно растерян. Подлое чувство бессилья и снующие мыслишки: чем тут поможешь? Все равно старуха погибла бы – не завтра, так послезавтра, и, может быть, еще мучительнее, и успела бы узнать о дочке страшное…
В комендатуре нам дали адрес, «там еще живут немцы».
Женщина в меховой шапке, укрытая ворохом перин и одеял. Лицо бледное, глаза закрыты. Прерывисто, хрипло стонет.
Окликаю – так же стонет. Не слышит. Поднял перину. Темная верхняя одежда, кажется, пальто: на простынях кровь. Лежит навзничь. Присматриваюсь – нахожу короткий кинжал с пестрой плексигласовой рукояткой, такие у нас делали умельцы, обдирая плексиглас с подбитых самолетов. Кровь натекла несколькими лужами: исколоты грудь и живот.
Беляев пришел вслед за нами. Он уже осмелел, обошел смежные комнаты. Везде следы торопливого, небрежного грабежа. Вороха белья, старой одежды, посуда; книг немного: библия, календари, псалмы.
– Пошли, здесь ничего стоящего.
– Нельзя же ее так оставить.
– А что с ней делать? Все равно подохнет. Тоже, наверное, шпионка.
Опять постыдная растерянность. Нет, так нельзя: ведь мучается, и никто не поможет.
Вспомнилось: Бабель, «Замостье». Опять чужие книжные мысли.
– Сидорыч, пристрели! – это сказал я. Приказал от жалости и трусливого бессилия… Начинать перевязывать, искать санитаров? Найдешь ли? Да и кто согласится – крови натекло с полведра…
Откуда-то со второго этажа приглушенный шум, возня и стонущий, задыхающийся женский голос: «Пан… пан… пан…»
Один из наших громко:
– Кто там? Стой!
Клацнул затвором винтовки… Наверху испуганный вскрик, топот ног… Мы следом… На площадке открытая дверь в квартиру… Вошли… Вбежали… Пустая передняя… Дальше голоса… В большой комнате – спальне множество людей: женщины, дети, два старика. Сидят вдоль стен на двух широченных кроватях, на стульях, на чемоданах. Горят несколько коптилок. Ближе к двери капитан-танкист, коротыш с пухлыми, румяными щечками и испуганно бегающими глазами. Усадил на стол маленькую девочку и сует ей шоколад.
– Что вы здесь делаете, капитан?
– Зашел предупредить, что дом горит. Вот ребенок. Очень люблю детей.
…У пассажирского вагона труп маленькой женщины. Лицо укрыто завернувшимся пальто, ноги, круто согнутые в коленях, распахнуты. Тонкий слой снега и какая-то тряпка едва укрывали застывшее испоганенное тело. Видимо, насиловали скопом и тут же убили, или сама умерла и застыла в последней судороге. Еще несколько трупов – женских и мужских в штатском – у вагонов, на платформах.
С соседней платформы тихий старушечий голос:
– Зольдат, зольдат!
Между ящиками разной величины гнездо из тюфяков, одеял. В нем старушка, закутанная шарфами, платками, в большом темном капоре, припорошенном снегом. Треугольник бледного сморщенного лица. Большие светлые глаза. Смотрят очень спокойно, разумно и едва ли не приветливо.
– Как вы сюда попали, бабушка? Даже не удивилась немецкой речи.
– Солдат, пожалуйста застрели меня. Пожалуйста, будь так добр.
– Что вы, бабушка! Не бойтесь. С вами ничего дурного не будет.
В который раз повторяю эту стандартную брехню. Ничего хорошего с ней не будет.
– Куда вы ехали? У вас здесь родственники?
– Никого у меня нет. Дочь и внуков вчера убили ваши солдаты. Сына убили на войне раньше. И зятя, наверно, убили. Все убиты. Я не должна жить, я не могу жить…
Говорит совершенно спокойно и просто. Никакой фальши. Ни слез, ни волнения. Только грусть и обреченность. Должно быть, от этого такое спокойствие. А может быть, от смирения или от сознания человеческого достоинства.
– Пожалуйста, солдат, застрели меня. Ведь у тебя есть ружье. Ты хороший. Ты меня сразу застрелишь. Я уже нескольких просила – смеются, не понимают. А ты понимаешь. Я старая, больная, я не могу даже встать… Пожалуйста, застрели меня.
Бормочу что-то утешительное:
– Погодите, погодите… вас отвезут к людям, в тепло…
Соскакиваю с платформы. Спешу уйти от тихой старушечьей мольбы, от ее глаз.
Беляев и его команда обнаружили вагон с чемоданами. Спорят: вскрывать ли и выбирать, что получше, или тащить, не вскрывая «кота в мешке».
Посреди мостовой идут двое: женщина с узелком и сумкой и девочка, вцепившаяся ей в руку. У женщины голова поперек лба перевязана, как бинтом, окровавленным платком. Волосы растрепаны. Девочка лет 13-14, белобрысые косички, заплаканная. Короткое пальтишко; длинные, как у стригунка, ноги, на светлых чулках – кровь. С тротуара их весело окликают солдаты, хохочут. Они обе идут быстро, но то и дело оглядываются, останавливаются. Женщина пытается вернуться, девочка цепляется за нее, тянет в другую сторону.
Подхожу, спрашиваю. Женщина бросается ко мне с плачем.
– О, господин офицер, господин комиссар! Пожалуйста, ради Бога… Мой мальчик остался дома, он совсем маленький, ему только одиннадцать лет. А солдаты прогнали нас, не пускают, били, изнасиловали… И дочку, ей только 13. Ее – двое, такое несчастье. А меня очень много. Такое несчастье. Нас били, и мальчика били, ради Бога, помогите… Нас прогнали, он там лежит, в доме, он еще живой… Вот она боится… Нас прогнали. Хотели стрелять. Она не хочет идти за братом… Девочка, всхлипывая:
– Мама, он все равно уже мертвый.
Спрашиваю у женщин адрес. Обещаю пойти узнать о сыне. Говорю, чтоб она шла на сборный пункт: вокзал недалеко.
Она снова и снова повторяет название улицы, номер дома, квартиры. Мальчика зовут Вольфганг, в синем костюмчике.
Говорю солдату постарше, который ругал бандитов, чтобы провел их до сборного.
– Так у меня ж тут фурманка и напарник. Прошу, приказывать здесь бессмысленно, ведь к ним по дороге опять могут пристать. Угощаю сигарами. Он соглашается. Солдат со стороны, то ли сочувственно, то ли насмешливо: «Вот-вот, конвоируй, чтоб опять не угребли где-нибудь в подворотне».
Но он уже закидывает автомат за спину: «Ну, давай, фрау, пошли, ком».
Женщина бледнеет, в ужасе сжимается. Объясняю, что он ее проводит, будет охранять. Глядит недоверчиво, умоляюще. Снова и снова повторяет: «Вольфганг, белокурый, сероглазый, синий костюм… Улица, номер… Вольфганг…» Девочка прижалась к ней, уже не плачет, судорожно икает.
Но пришёл Рокоссовский и сказал он, что насиловать нельзя
В штабе читали вслух приказ командующего фронтом Рокоссовского. За мародерство, насилия, грабеж, убийства гражданских лиц – трибунал; в необходимых случаях – расстрел на месте.
Рокоссовскому может и нельзя, а нам можно
...сзади неистовый женский вопль… В тот пакгауз, куда сгружаемся мы, вбегает девушка: большая светло-русая коса растрепана, платье разорвано на груди. Кричит пронзительно: «Я полька… Я полька, Иезус Мария… Я полька!»
За ней гонятся два танкиста. Оба в ребристых черных шлемах. Один – широконосый, скуластый, губатый – злобно пьян. Хрипит руганью. Куртка распахнута, бренчат медали, звезда ордена Славы. Второй спокойнее, незаметнее, цепляется за товарища.
Становлюсь перед ними.
– А ну, успокойтесь, товарищи танкисты! Рядом со мной старший лейтенант, размахивая пистолетом, лениво, привычно:
– Отойди. Приказ командования: за насилие стрелять на месте.
За ним двое или трое солдат преграждают дорогу к двери.
Но другие солдаты вокруг смеются, и явно над нами. Подбегают еще несколько танкистов. Достаю пистолет и чувствую, как пустею от ужаса: неужели придется стрелять в своих, вот в этого геройского парня, одуревшего от водки. А он лезет прямо на меня, хрипит, брызгая слюной:
– Ахвицеры, вашу мать… На наших хребтах воюете… Где ты был… твою мать, когда я горел? Где ты был… мать… мать, перемать, когда я «Тигра» пожег?…
Стараюсь орать еще громче:
– Не позорь себя, не позорь свою славу! Не сметь трогать девку! Она полька… У тебя есть мать, сестра, невеста, жена? Про них подумал?!
– А немцы что думали? Пусти… твою мать! Хочу бабу. Я кровь проливал!
И горе тому, кто помешает
Комбат, гвардии старший лейтенант Саша Николаев из Горького, был арестован за то, что застрелил сержанта – кавалера ордена Славы, который пытался изнасиловать девочку-подростка. Сержант был пьян; когда Саша приказал ему оставить девочку и убираться, тот начал орать и куражиться: «Ты, сопляк, не нашей части, таких командиров две дюжины сушеных на фунт не потянут». Полез драться. Саша выстрелил из пистолета в воздух, раз, другой. Сержант схватился за автомат, и тогда третьей пулей он убил его наповал. Оказалось, что сержант считался лучшим разведчиком полка, был представлен ко второй звезде Славы. Саша не раскаивался, снова и снова обсуждая со мной свое дело.
– Ну, конечно, если бы все по законам, по уставам, я должен был позвать своих солдат, обезоружить пьяного… Это следователь мне толкует: «Ты, г-рит, допустил превышение необходимой обороны плюс превышение власти и вообще, говорит, не должен был сразу обнажать огнестрельное оружие…» Этот следователь тоже старший лейтенант и тоже с моего года рождения, с 20-го. Но только он в аккуратненьком кителе с одной медалькой «За боевые»… У меня ее солдаты брать не хотели, говорили «за бытовые услуги». А я со взвода начал, трижды раненный – два раза тяжело! – и два раза контуженный, – раз тяжело и раз так себе. Я батальон принял в Польше. Как наступление, мы почти каждый день из боя в бой, всю Пруссию и пол Польши прошли… Вот видишь! – Задирает рукав: свежий розовый шрам на предплечье. – Это как через Нарев атаковали, ручная граната в пяти шагах, как звезданет!!! Я уже думал: амба, и оглох и ослеп. А потом оклемался, ну не больше чем через четверть часа. И только одна эта дырка, даже кость цела, я перевязался и дальше в бой. Мне тогда Александра Невского дали… Ну вот, скажи, как может этот следователь меня понимать? Он же за столом окопался, из чернильницы стреляет по открытым целям – по бумажкам. Я ему это объясняю, а он обижается. Он много о себе понимает: социалистическая законность, говорит, превышение необходимой… Это я, г-рит, тебе из уважения к заслугам и к прежнему геройству, а если ты, говорит, следствие не уважаешь – это чтоб я, значит, его бумажную душу уважал, – если ты упорствовать будешь, не признаешься, что допустил, так мы тебе, г-рит, дадим преднамеренное убийство при отягчающих обстоятельствах, и тогда загремишь на полную катушку…
Сашу редко вызывали на допросы, выяснялись на них главным образом подробности: кто и где стоял, на каком расстоянии, сколько выстрелов было и в каком порядке – зловредный следователь пытался приписать Саше, что он сначала убил сержанта, а потом уже стрелял в воздух…
…Несколько русских девушек, угнанных на работу в Германию, стали официантками в штабной столовой. Обмундирования им не полагалось как вольнонаемным, зато щедро снабдили трофейными тряпками.
– Одна из них, – рассказчик говорил тоскливо-подробно, – такая красивая, молодая, веселая, волосы – чистое золото и на спину локонами спущены, знаете, как у полек и у немок… Шли какие-то солдаты, пьяные что ли… Гля, фрицыха, сука… и шарах с автомата поперек спины. И часа не прожила. Все плакала: за что? Ведь уже маме написала, что скоро приедет.
Прошел слух, что Грауденц уже взят, и охотники за трофеями спешили поживиться.
Большинство жителей центральных улиц с начала осады переселились в «пивницы» – подвалы, оборудованные как бомбоубежища. Трофейщики вламывались в пустые квартиры и там хозяйничали примерно так же, как в Восточной Пруссии. Но иные, более ретивые искатели «ур» и чего позанятнее, забирались и в подвалы.
– Проверка документов. Где тут прячутся фрицы? – тыча автоматами, требовали часы, кольца, выволакивали женщин…
Раз, другой мы шуганули таких гостей, пытавшихся проверить документы в подвале нашего дома. И слух о советских офицерах, которые защищают цивильных, быстро проник в другие дома и даже на соседние улицы. За нами стали прибегать плачущие женщины, реже мужчины – «грабуйон», «гвалтуйон», «панове, ратуйце». И мы спешили на выручку…
Казаки – переходное звено между русскими и советскими
- Вот у меня в сумке немецкая книжка, издана в Кенигсберге двадцать лет назад, «Русские войска в Восточной Пруссии». Это про август 1914 года. Писал немецкий историк – чиновник, националист. Старательно выискивал все, что мог найти плохого про русских. И что же? Два случая изнасилования, виновные казаки расстреляны. Несколько случаев ограбления, побоев, один или два случая убийства. И всякий раз русские офицеры вмешивались, прекращали, наказывали. Немецкий автор перечисляет всех зарезанных кур, все сломанные фруктовые деревья, все оплеухи. Где только может, говорит о некультурности, о варварстве, выхваливает своих бургомистров, которые, мол, защищали население… Сегодня читать все это страшно. Понимаешь, страшно и позорно. Ведь то были царские войска. А мы? Насколько мы хуже, безобразнее. И весь позор на нас, именно на нас, офицерах, политработниках.
– Что ж, по-твоему, командование не знает? Ведь сначала посылки разрешили. А теперь, когда нужно, – приказ маршала. Это же политика. Товарищ Сталин знает…
Легализация мародёрства
Да, посылки действительно разрешили. Незадолго до начала зимнего наступления. Каждому солдату предоставлялось право посылать одну или две восьмикилограммовые посылки в месяц. Офицерам вдвое больше и тяжелее.
Это было прямое и недвусмысленное поощрение будущих мародеров, науськивание на грабежи. Что иного мог послать солдат домой? Старые портянки? Остатки пайка?
...молоденький, черноглазый, румяный капитан, корреспондент одной из центральных газет, говорил завистливо:
– Вам хорошо: языком владеете. Можете потребовать именно то, что вам нужно, или спросить, где взять. Да они вам на радостях, что по-ихнему умеете, и сами отдадут. А я вот знаю только «ур» и «фрау, ком»… А вот как сказать, например, «золото», «серебро», «шелк»?…
Теоретическое обоснование
– Что ж, значит, и женщин, и детей убивать?
– Ну чего ты з детями лезешь, чудак. Это крайность. Не всякий станет детей убивать… Мы ж с тобой не станем. А по правде, если хочешь знать, так те, кто станут, пусть сгоряча убивают хоть маленьких фриценят, аж пока им самим не надоест… Читал «Гайдамаков» Шевченко?
По завету Космодемьянской
Первые прусские деревни Гросс– Козлау и Кляйн-Козлау горели. Шофер должен был держаться середины улицы: с обеих сторон жарко полыхали дома под черепичными крышами… Тлело и дымилось высокое дерево перед горящей церковью. Людей не видно. Несколько минут мы ехали сквозь огненный туннель по узкой кривой улице. Было удушливо жарко и страшновато: сыпались искры, летели головешки. Беляев орал то «газуй, газуй… твою бога мать, загоримся!», то «давай, поворачивай, пропадем!»
Выехали на площадь. У армейской повозки покуривали несколько обозников. Мы остановились.
– Тут что, сильный бой был?
– Какой там бой, они тикают, не догнать… И вольных ни одного не осталось.
– Значит, заминировали, подожгли?
– Кто? Немцы? Нет… Никаких мин не было, а пожгли наши.
– Зачем?
– А хрен их знает, так, сдуру.
Усатый, насупленный солдат с ленивой злостью:
– Сказано: Германия. Значит, бей, пали, чтоб месть была. А где нам самим потом ночевать, где раненых класть?
Второй печально глядел на пожар:
– Сколько добра пропадает. У нас все голые и босые, а тут жгем без толку.
Беляев нравоучительно:
– Награбили фрицы во всем мире, вот у них и много добра. Они у нас все жгли, а теперь мы у них. Жалеть нечего.
С генералом фон Зейдлицем (комитет «Свободная Германия»)
Немки
К вечеру въехали в Найденбург. В городе было светло от пожаров: горели целые кварталы. И здесь поджигали наши. Городок небольшой. Тротуары обсажены ветвистыми деревьями. На одной из боковых улиц, под узорной оградой палисадника лежал труп старой женщины: разорванное платье, между тощими ногами – обыкновенный городской телефон. Трубку пытались воткнуть в промежность.
Посреди улицы группа солдат обступила старуху в длинной плюшевой потертой шубейке, с облезлой горжеткой и в шляпке, обмотанной шалью, как башлыком. Я выскочил из кабины, подошел. Солдаты настроены благодушно.
– Блажная, лопочет чего-то: «Зольдат, зольдат, гут, гут».
Я заговорил с ней. Она смотрела испуганно, растерянно, недоверчиво. Отвечала невнятно, прерывисто:
– Я ищу дочку… моя дочка с маленькими детьми, а все карточки у меня… Они голодные.
Потом более связно объяснила: она и дочь – вдовы, муж дочери погиб в Африке. «Мы очень бедные».
– Где ваш дом? Идемте, я отведу вас. Пошла торопливо, но неуверенно, испуганно оглядываясь.
– Мы бедные… У нас ничего нет. Дочка больная…
– Мы ничего дурного вам не сделаем, я хочу отвести вас домой, нельзя вам быть сейчас на улице…
Старуха ковыляет быстро, путаясь в длинной широкой юбке, прижимая к груди сумочку, я рядом. Машина едет сзади. Беляев, высунувшись из кабины, нудит:
– Ну чего ты за ней увязался? Наверное, сумасшедшая.
– Да ведь это же первый житель Восточной Пруссии!
Старуха успокаивается, говорит все более связно:
– Никто не ждал русских так скоро. Господа начальники сказали – фронт далеко. Потом господа вдруг стали удирать. А зачем бедным удирать?
Свернула в одну улицу, потом в другую. Меньше горящих домов, гуще темень. Беляев злится:
– Она еще куда-нибудь заведет. Пристрели ее, наверное, подосланная.
Отвечаю матом.
Наконец подошли. С одной стороны дома с садами, с другой поле или пустырь – в темноте не различить.
У ворот стоят машины, несколько солдат, у калитки – часовой.
– Вот здесь живет моя дочь.
Часовой говорит, что никого из населения ни в этом доме, ни поблизости нет.
– Если бы хоть одна баба оставалась, мы бы уж знали.
Старуха долго не может понять и поверить, что дочери здесь нет, просит, чтоб ее впустили. Объясняю, что это невозможно: здесь теперь штаб. Вернемся в город, может быть, ее дочь ушла к знакомым. Предлагаю взобраться в машину.
Старуха снова лопочет бессвязно о дочери, о карточках, о детях… Но идет в сторону города.
Машина разворачивается, застревает в сугробе. Беляев выскочил, за ним наши «пассажиры». Выталкивают машину, потом догоняют нас со старухой. Беляев зло и решительно:
– Путает она нарочно. Шпионка. Ты у нее документы проверил?
И вдруг выхватил сумочку. Старуха испуганно взвизгнула. Он присветил фонариком, вытряхнул из сумочки какой то мусор, нитки, карточки.
– Meine Brotkarten!!! – взахлеб, с плачем. Беляев решительно:
– Шпионка! Расстрелять… бога мать! Вытаскивает пистолет.
– Ты что, очумел? Взбесился?
Хватаю его за руку. Убеждаю. Ругаюсь. Сзади возня. Оглядываюсь. Младший из солдат оттолкнул старуху с дороги в снег и выстрелил почти в упор из карабина. Она завизжала слабо, по-заячьи. Он стреляет еще и еще раз. На снегу темный комок, неподвижный… Мальчишка-солдат нагибается, ищет что-то, кажется, подбирает горжетку.
Ору уже бессмысленно:
– Ты что делаешь, мерзавец?
Оборачиваюсь к Беляеву. Что теперь? Ударить в оловянные глаза? В эту минуту я даже не возмущен, а омерзительно растерян. Подлое чувство бессилья и снующие мыслишки: чем тут поможешь? Все равно старуха погибла бы – не завтра, так послезавтра, и, может быть, еще мучительнее, и успела бы узнать о дочке страшное…
В комендатуре нам дали адрес, «там еще живут немцы».
Женщина в меховой шапке, укрытая ворохом перин и одеял. Лицо бледное, глаза закрыты. Прерывисто, хрипло стонет.
Окликаю – так же стонет. Не слышит. Поднял перину. Темная верхняя одежда, кажется, пальто: на простынях кровь. Лежит навзничь. Присматриваюсь – нахожу короткий кинжал с пестрой плексигласовой рукояткой, такие у нас делали умельцы, обдирая плексиглас с подбитых самолетов. Кровь натекла несколькими лужами: исколоты грудь и живот.
Беляев пришел вслед за нами. Он уже осмелел, обошел смежные комнаты. Везде следы торопливого, небрежного грабежа. Вороха белья, старой одежды, посуда; книг немного: библия, календари, псалмы.
– Пошли, здесь ничего стоящего.
– Нельзя же ее так оставить.
– А что с ней делать? Все равно подохнет. Тоже, наверное, шпионка.
Опять постыдная растерянность. Нет, так нельзя: ведь мучается, и никто не поможет.
Вспомнилось: Бабель, «Замостье». Опять чужие книжные мысли.
– Сидорыч, пристрели! – это сказал я. Приказал от жалости и трусливого бессилия… Начинать перевязывать, искать санитаров? Найдешь ли? Да и кто согласится – крови натекло с полведра…
Откуда-то со второго этажа приглушенный шум, возня и стонущий, задыхающийся женский голос: «Пан… пан… пан…»
Один из наших громко:
– Кто там? Стой!
Клацнул затвором винтовки… Наверху испуганный вскрик, топот ног… Мы следом… На площадке открытая дверь в квартиру… Вошли… Вбежали… Пустая передняя… Дальше голоса… В большой комнате – спальне множество людей: женщины, дети, два старика. Сидят вдоль стен на двух широченных кроватях, на стульях, на чемоданах. Горят несколько коптилок. Ближе к двери капитан-танкист, коротыш с пухлыми, румяными щечками и испуганно бегающими глазами. Усадил на стол маленькую девочку и сует ей шоколад.
– Что вы здесь делаете, капитан?
– Зашел предупредить, что дом горит. Вот ребенок. Очень люблю детей.
…У пассажирского вагона труп маленькой женщины. Лицо укрыто завернувшимся пальто, ноги, круто согнутые в коленях, распахнуты. Тонкий слой снега и какая-то тряпка едва укрывали застывшее испоганенное тело. Видимо, насиловали скопом и тут же убили, или сама умерла и застыла в последней судороге. Еще несколько трупов – женских и мужских в штатском – у вагонов, на платформах.
С соседней платформы тихий старушечий голос:
– Зольдат, зольдат!
Между ящиками разной величины гнездо из тюфяков, одеял. В нем старушка, закутанная шарфами, платками, в большом темном капоре, припорошенном снегом. Треугольник бледного сморщенного лица. Большие светлые глаза. Смотрят очень спокойно, разумно и едва ли не приветливо.
– Как вы сюда попали, бабушка? Даже не удивилась немецкой речи.
– Солдат, пожалуйста застрели меня. Пожалуйста, будь так добр.
– Что вы, бабушка! Не бойтесь. С вами ничего дурного не будет.
В который раз повторяю эту стандартную брехню. Ничего хорошего с ней не будет.
– Куда вы ехали? У вас здесь родственники?
– Никого у меня нет. Дочь и внуков вчера убили ваши солдаты. Сына убили на войне раньше. И зятя, наверно, убили. Все убиты. Я не должна жить, я не могу жить…
Говорит совершенно спокойно и просто. Никакой фальши. Ни слез, ни волнения. Только грусть и обреченность. Должно быть, от этого такое спокойствие. А может быть, от смирения или от сознания человеческого достоинства.
– Пожалуйста, солдат, застрели меня. Ведь у тебя есть ружье. Ты хороший. Ты меня сразу застрелишь. Я уже нескольких просила – смеются, не понимают. А ты понимаешь. Я старая, больная, я не могу даже встать… Пожалуйста, застрели меня.
Бормочу что-то утешительное:
– Погодите, погодите… вас отвезут к людям, в тепло…
Соскакиваю с платформы. Спешу уйти от тихой старушечьей мольбы, от ее глаз.
Беляев и его команда обнаружили вагон с чемоданами. Спорят: вскрывать ли и выбирать, что получше, или тащить, не вскрывая «кота в мешке».
Посреди мостовой идут двое: женщина с узелком и сумкой и девочка, вцепившаяся ей в руку. У женщины голова поперек лба перевязана, как бинтом, окровавленным платком. Волосы растрепаны. Девочка лет 13-14, белобрысые косички, заплаканная. Короткое пальтишко; длинные, как у стригунка, ноги, на светлых чулках – кровь. С тротуара их весело окликают солдаты, хохочут. Они обе идут быстро, но то и дело оглядываются, останавливаются. Женщина пытается вернуться, девочка цепляется за нее, тянет в другую сторону.
Подхожу, спрашиваю. Женщина бросается ко мне с плачем.
– О, господин офицер, господин комиссар! Пожалуйста, ради Бога… Мой мальчик остался дома, он совсем маленький, ему только одиннадцать лет. А солдаты прогнали нас, не пускают, били, изнасиловали… И дочку, ей только 13. Ее – двое, такое несчастье. А меня очень много. Такое несчастье. Нас били, и мальчика били, ради Бога, помогите… Нас прогнали, он там лежит, в доме, он еще живой… Вот она боится… Нас прогнали. Хотели стрелять. Она не хочет идти за братом… Девочка, всхлипывая:
– Мама, он все равно уже мертвый.
Спрашиваю у женщин адрес. Обещаю пойти узнать о сыне. Говорю, чтоб она шла на сборный пункт: вокзал недалеко.
Она снова и снова повторяет название улицы, номер дома, квартиры. Мальчика зовут Вольфганг, в синем костюмчике.
Говорю солдату постарше, который ругал бандитов, чтобы провел их до сборного.
– Так у меня ж тут фурманка и напарник. Прошу, приказывать здесь бессмысленно, ведь к ним по дороге опять могут пристать. Угощаю сигарами. Он соглашается. Солдат со стороны, то ли сочувственно, то ли насмешливо: «Вот-вот, конвоируй, чтоб опять не угребли где-нибудь в подворотне».
Но он уже закидывает автомат за спину: «Ну, давай, фрау, пошли, ком».
Женщина бледнеет, в ужасе сжимается. Объясняю, что он ее проводит, будет охранять. Глядит недоверчиво, умоляюще. Снова и снова повторяет: «Вольфганг, белокурый, сероглазый, синий костюм… Улица, номер… Вольфганг…» Девочка прижалась к ней, уже не плачет, судорожно икает.
Но пришёл Рокоссовский и сказал он, что насиловать нельзя
В штабе читали вслух приказ командующего фронтом Рокоссовского. За мародерство, насилия, грабеж, убийства гражданских лиц – трибунал; в необходимых случаях – расстрел на месте.
Рокоссовскому может и нельзя, а нам можно
...сзади неистовый женский вопль… В тот пакгауз, куда сгружаемся мы, вбегает девушка: большая светло-русая коса растрепана, платье разорвано на груди. Кричит пронзительно: «Я полька… Я полька, Иезус Мария… Я полька!»
За ней гонятся два танкиста. Оба в ребристых черных шлемах. Один – широконосый, скуластый, губатый – злобно пьян. Хрипит руганью. Куртка распахнута, бренчат медали, звезда ордена Славы. Второй спокойнее, незаметнее, цепляется за товарища.
Становлюсь перед ними.
– А ну, успокойтесь, товарищи танкисты! Рядом со мной старший лейтенант, размахивая пистолетом, лениво, привычно:
– Отойди. Приказ командования: за насилие стрелять на месте.
За ним двое или трое солдат преграждают дорогу к двери.
Но другие солдаты вокруг смеются, и явно над нами. Подбегают еще несколько танкистов. Достаю пистолет и чувствую, как пустею от ужаса: неужели придется стрелять в своих, вот в этого геройского парня, одуревшего от водки. А он лезет прямо на меня, хрипит, брызгая слюной:
– Ахвицеры, вашу мать… На наших хребтах воюете… Где ты был… твою мать, когда я горел? Где ты был… мать… мать, перемать, когда я «Тигра» пожег?…
Стараюсь орать еще громче:
– Не позорь себя, не позорь свою славу! Не сметь трогать девку! Она полька… У тебя есть мать, сестра, невеста, жена? Про них подумал?!
– А немцы что думали? Пусти… твою мать! Хочу бабу. Я кровь проливал!
И горе тому, кто помешает
Комбат, гвардии старший лейтенант Саша Николаев из Горького, был арестован за то, что застрелил сержанта – кавалера ордена Славы, который пытался изнасиловать девочку-подростка. Сержант был пьян; когда Саша приказал ему оставить девочку и убираться, тот начал орать и куражиться: «Ты, сопляк, не нашей части, таких командиров две дюжины сушеных на фунт не потянут». Полез драться. Саша выстрелил из пистолета в воздух, раз, другой. Сержант схватился за автомат, и тогда третьей пулей он убил его наповал. Оказалось, что сержант считался лучшим разведчиком полка, был представлен ко второй звезде Славы. Саша не раскаивался, снова и снова обсуждая со мной свое дело.
– Ну, конечно, если бы все по законам, по уставам, я должен был позвать своих солдат, обезоружить пьяного… Это следователь мне толкует: «Ты, г-рит, допустил превышение необходимой обороны плюс превышение власти и вообще, говорит, не должен был сразу обнажать огнестрельное оружие…» Этот следователь тоже старший лейтенант и тоже с моего года рождения, с 20-го. Но только он в аккуратненьком кителе с одной медалькой «За боевые»… У меня ее солдаты брать не хотели, говорили «за бытовые услуги». А я со взвода начал, трижды раненный – два раза тяжело! – и два раза контуженный, – раз тяжело и раз так себе. Я батальон принял в Польше. Как наступление, мы почти каждый день из боя в бой, всю Пруссию и пол Польши прошли… Вот видишь! – Задирает рукав: свежий розовый шрам на предплечье. – Это как через Нарев атаковали, ручная граната в пяти шагах, как звезданет!!! Я уже думал: амба, и оглох и ослеп. А потом оклемался, ну не больше чем через четверть часа. И только одна эта дырка, даже кость цела, я перевязался и дальше в бой. Мне тогда Александра Невского дали… Ну вот, скажи, как может этот следователь меня понимать? Он же за столом окопался, из чернильницы стреляет по открытым целям – по бумажкам. Я ему это объясняю, а он обижается. Он много о себе понимает: социалистическая законность, говорит, превышение необходимой… Это я, г-рит, тебе из уважения к заслугам и к прежнему геройству, а если ты, говорит, следствие не уважаешь – это чтоб я, значит, его бумажную душу уважал, – если ты упорствовать будешь, не признаешься, что допустил, так мы тебе, г-рит, дадим преднамеренное убийство при отягчающих обстоятельствах, и тогда загремишь на полную катушку…
Сашу редко вызывали на допросы, выяснялись на них главным образом подробности: кто и где стоял, на каком расстоянии, сколько выстрелов было и в каком порядке – зловредный следователь пытался приписать Саше, что он сначала убил сержанта, а потом уже стрелял в воздух…
…Несколько русских девушек, угнанных на работу в Германию, стали официантками в штабной столовой. Обмундирования им не полагалось как вольнонаемным, зато щедро снабдили трофейными тряпками.
– Одна из них, – рассказчик говорил тоскливо-подробно, – такая красивая, молодая, веселая, волосы – чистое золото и на спину локонами спущены, знаете, как у полек и у немок… Шли какие-то солдаты, пьяные что ли… Гля, фрицыха, сука… и шарах с автомата поперек спины. И часа не прожила. Все плакала: за что? Ведь уже маме написала, что скоро приедет.
Прошел слух, что Грауденц уже взят, и охотники за трофеями спешили поживиться.
Большинство жителей центральных улиц с начала осады переселились в «пивницы» – подвалы, оборудованные как бомбоубежища. Трофейщики вламывались в пустые квартиры и там хозяйничали примерно так же, как в Восточной Пруссии. Но иные, более ретивые искатели «ур» и чего позанятнее, забирались и в подвалы.
– Проверка документов. Где тут прячутся фрицы? – тыча автоматами, требовали часы, кольца, выволакивали женщин…
Раз, другой мы шуганули таких гостей, пытавшихся проверить документы в подвале нашего дома. И слух о советских офицерах, которые защищают цивильных, быстро проник в другие дома и даже на соседние улицы. За нами стали прибегать плачущие женщины, реже мужчины – «грабуйон», «гвалтуйон», «панове, ратуйце». И мы спешили на выручку…
Казаки – переходное звено между русскими и советскими
- Вот у меня в сумке немецкая книжка, издана в Кенигсберге двадцать лет назад, «Русские войска в Восточной Пруссии». Это про август 1914 года. Писал немецкий историк – чиновник, националист. Старательно выискивал все, что мог найти плохого про русских. И что же? Два случая изнасилования, виновные казаки расстреляны. Несколько случаев ограбления, побоев, один или два случая убийства. И всякий раз русские офицеры вмешивались, прекращали, наказывали. Немецкий автор перечисляет всех зарезанных кур, все сломанные фруктовые деревья, все оплеухи. Где только может, говорит о некультурности, о варварстве, выхваливает своих бургомистров, которые, мол, защищали население… Сегодня читать все это страшно. Понимаешь, страшно и позорно. Ведь то были царские войска. А мы? Насколько мы хуже, безобразнее. И весь позор на нас, именно на нас, офицерах, политработниках.
– Что ж, по-твоему, командование не знает? Ведь сначала посылки разрешили. А теперь, когда нужно, – приказ маршала. Это же политика. Товарищ Сталин знает…
Легализация мародёрства
Да, посылки действительно разрешили. Незадолго до начала зимнего наступления. Каждому солдату предоставлялось право посылать одну или две восьмикилограммовые посылки в месяц. Офицерам вдвое больше и тяжелее.
Это было прямое и недвусмысленное поощрение будущих мародеров, науськивание на грабежи. Что иного мог послать солдат домой? Старые портянки? Остатки пайка?
...молоденький, черноглазый, румяный капитан, корреспондент одной из центральных газет, говорил завистливо:
– Вам хорошо: языком владеете. Можете потребовать именно то, что вам нужно, или спросить, где взять. Да они вам на радостях, что по-ихнему умеете, и сами отдадут. А я вот знаю только «ур» и «фрау, ком»… А вот как сказать, например, «золото», «серебро», «шелк»?…
Теоретическое обоснование
– Что ж, значит, и женщин, и детей убивать?
– Ну чего ты з детями лезешь, чудак. Это крайность. Не всякий станет детей убивать… Мы ж с тобой не станем. А по правде, если хочешь знать, так те, кто станут, пусть сгоряча убивают хоть маленьких фриценят, аж пока им самим не надоест… Читал «Гайдамаков» Шевченко?
Взято: foto-history.livejournal.com
Комментарии (0)
{related-news}
[/related-news]